Что касается веселья. Хохотун и балагур был Илья Габай, каких поискать. Неистощим был, особенно на всяческие литературные импровизации, остались даже десятки метров магнитофонной оперы не то пиесы, благо догадался Марк Харитонов, подсунул ему микрофон. Не дал Бог музыкального слуха Илье – но с каким восторгом, бывало, помогая гусарскому хору, он орал в должный момент: «Хо-хо!» – и тут же впадал в свой захлебывающийся глуховатый хохот.
Был он неспортивен, танцевать не умел, но вовсе не был мешковат, скорее порывист, как юноша. Михайлов однажды, как завороженный, глаз не мог отвести, глядя с высокого берега Москвы-реки на то, как Илья ее переплывает. У него были сильные длинные руки, и он размашисто хлопал ими по воде, как палками, поворачивая с боку на бок свое слепое, без очков, зажмуренное лицо – как старательный и упорный пацан, только-только научившийся плавать. Смотреть на это – дух захватывало: от любви – и от сострадания, да, сострадания, иначе не скажешь.
Потому что был Илья – беззащитен. Но не как сирота казанская или инвалид, одуванчик, не приспособленный к жизни, не от мира сего – о нет: еще как от мира сего, и на здоровье не жаловался, и в драку влезть, и сдачи дать – пожалуйста, сколько угодно, нет, беззащитность его была на других высотах, на таких ветрах, где никто душе помочь не может, кроме Бога, а Илья был атеист.
Из нас, шестидесятников, теперь многие крестились. Да что-то плохо верится, что им стало вериться. Все-таки человеку, беспощадно честному перед собой, необходимо несомненное чувство Божьего присутствия, вот только тогда… а если до – то это будет по расчету. Или по обещанию.
Рассказывают, будто Егор Гайдар выступал перед рабочими – умно, ясно, интеллигентно, как он умеет. Вдруг поднимается подвыпивший пролетарий:
– Ты нам лучше вот что скажи: ты в Бога веруешь?
Пауза. Затем ответ:
– Вообще говоря, я агностик.
(Почему-то хочется завершить: пролетарий сел и торжествующе – соседу:
– Ну? Я ж тебе говорил – еврей.)
Агностик не отрицает Бога, но и не чувствует Его. Гайдар ответил абсолютно честно, как ни нелепо это прозвучало. И большинство из нас скажут о себе то же самое. И на высоких ветрах нам, агностикам, холоднее, чем верующим: им есть у Кого просить прощения – а нам?
А нам – только у себя. И, надо сказать, процедура отработана замечательно, особенно в части самооправдания. Успешнее же всего происходит перенос ответа с молока на воду, с больной головы на здоровую. Бес попутал. Среда заела. Куда смотрело общество. Евреи виноваты.
Илья первый спрос начинал с себя и того же добивался от всех. Нравственный экстремист. Он требовал от совести абсолютной чистоты. И в разговорах на эту тему быстро доходил до высоких нот. Хотя минуту назад трепался, дурачился и не то сам прыгнул на Петю Якира и с гиканьем прокатился, не то на себя навьючил человек пять детворы и с гиканьем прокатил. Еще смеясь, подошел к столу, опрокинул рюмочку. Зацепившись за какую-то фразу, въехал в разговор, мгновенно взвинтив его до запальчивой дискуссии – как вдруг послышалось:
– Илья! Да брось ты. Лучше почитай.
Все. Ша. Илья затих настороженно: всерьез ли просьба?
– Илья! Прочти «Юдифь»… Прочти «Последний раз в именье родовом…»
Нет лучшей минуты для поэта, чем вот такая. Особенно когда называют важнейшие ключевые сочинения. Тут он закуривает, весь собирается, ждет тишины («Эй! Тише вы! Илья читает!») – и она наступает, и у всех серьезные ждущие лица. Чей-то неловкий звяк вилкой о тарелку или нелепое хихиканье вслед отзвучавшей шутке тотчас пресекается змеиным «шшшш» – пауза. Можно.
Ни один поэт так не читал, как Илья. Совершенно вне пафоса, свойственного любой поэтической декламации – хоть Бродского, хоть Самойлова. Негромко, убежденно и утвердительно – почти информационно. («Это было. Было в Одессе».) Он все читал через точку – даже вопросительный с восклицательным.
Есть точность фактов бытия.
Есть факт беды. Факт крика. Крови.
А что да как – судить Иову.
А я Иову не судья.
Есть честный страх: в текучке лживой,
В такой-то месяц, час, число
Вдруг поменять на живость слов