— Ну, хватит! Давайте спать. Вон Алексей Борисыч носом клюет.
Принялись сооружать постели на полу; матрасы, подушки и одеяла хранились в стенном шкафу в прихожей. Не было только белья, да кому оно на охоте нужно?
Пока стелились, Обросов то и дело тянул из чайника остывшую, чуть теплую воду.
— Изжога, сволочь! — пояснил он Чугуеву. — Печень ни хрена не работает!
Вот это по-мужски! Так и должен относиться к своим недугам настоящий человек, а не впадать в панику по каждому поводу. Человек умирает лишь от болезни, которую соглашается считать смертельной. А если он не согласен, то черта лысого его возьмешь! Можно жить с циррозом, раком, чудовищной стенокардией, гипертонией, с чем угодно, и загнуться от пустякового гриппа или воспаления легких. У Обросова больная печень, а он не дает ей поблажки — ест все без разбора, даже акульей колбасы отведал, на которую зарычал егерский пойнтер, и беспечно забывает дома соду. У Чугуева была с собой сода в таблетках.
Обросов взял таблетку двумя толстыми пальцами, повертел, сунул в рот, запил водой, прислушался к себе и расплылся в улыбке:
— Ласковая вещь! Как рукой сняло!
Свой тюфяк он положил рядом с чугуевским.
Луна заливала классную комнату, на огромной карте мира, занимавшей чуть не всю стену, лежала черным крестом тень оконного переплета. Порой отблеск костра, раздуваемого ветром, опалял материки и океаны. Чугуеву не спалось от какой-то смутной, доброй тревоги за мир и его население.
Обросов заерзал и перевернулся с боку на бок.
— Не спите? — спросил он.
Его большое бледное лицо будто фосфоресцировало в лунном свете.
— Отчего такое, Алексей Борисович? — зашептал Обросов. — Мнози борят мя страсти, как сказано в священном писании.
— Какие страсти?
— Всякие… Любые… — Он немного помолчал, ожидая, не скажет ли чего собеседник. — Хорошее признание для секретаря райкома, да?
«Мать честная! — подумал Чугуев. — Быть мне духовником!»
— Я не для исповеди, — догадался о его мыслях Обросов. — Тем более мне и каяться-то не в чем. Быть может, только в мыслях, хотя перед богом грешные мысли — тоже грех?
— Не знаю, — отозвался Чугуев. — Я не силен в религии. А что вас томит?
— Именно томит! В душе я бабник, Алексей Борисыч, браконьер, пьяница и завистник.
— Не слишком ли много?
— Нет. Знаете, почему я церковную девицу с ондатрой сравнил? Да потому, что она мне понравилась. Вот так понравилась — до кишок! И завидно мне стало, что вы с ней ехали! И вообще, мне бабы в усмерть нравятся!.. — Он скрипнул зубами. — Так бы задушил их всех!
— За чем же дело стало?
— А нельзя. Должность не позволяет…
— Ну раз так — даю вам полное отпущение грехов, — тихо засмеялся Чугуев. — Вам нимб на голову еще не давит?
— Давит! У меня с детства так: только соберусь чего напозорить, тотчас будто голос внутри: стой, нельзя!.. И откуда это «нельзя» пошло? От матери, что ли? Она зверски строгих правил была. Молодой без мужа осталась и ради ребят — меня и сеструх — всю женскую жизнь в себе заглушила. А я в такую круговерть попал: за проклятую мою правильность меня всегда куда-то выбирали. Прямо с пионеров и началось. Выбирают, и все тут! Я ждал, ну как обойдет меня народное доверие, тут и развернусь на всю железку. Не получается — выбирают. А девки кругом с каждым годом все красивее. Нельзя!.. Попробовал охотой отвлечься. Так у меня на уток жадность хуже, чем на девок. Думаете, я шутил, когда обещался до срока начать? Нет. Это я сам себя подначивал, запрет снимал. Но не снял, дьявол меня побери! А корешков своих я сразу разгадал, когда Пыжик в обход утиной крепи пошел… Ну, а как все же считать, Алексей Борисыч…
— Побольше бы таких мучений! — от души сказал Чугуев.
— Тогда порядок… — пробормотал Обросов засыпающим голосом. Он выговорился и сразу потух.
А Чугуев еще долго вертелся с боку на бок. Он о многом передумал в эти бессонные часы: о том, как ему жить дальше… И еще он думал о том, как странно ощущать себя человеком, которого знают. Он словно вышел из собственных пределов и какой-то своей частью стал существовать вне себя, и это второе существование было радостно и тревожно. Он чувствовал ответственность перед новым своим обличьем и понимал, что должен предъявлять к себе иные, более жесткие требования. Смущала мысль: не поздно ли? Слишком краток срок, оставшийся впереди, чтобы на многое рассчитывать. Но кто вообще может знать, сколько ему осталось? Жить надо так, будто впереди вечность, конечно в смысле серьезности и ответственности, а не в смысле беспечного откладывания на будущее всех благих намерений.