Не знаю как уркаганкам, а нам, «политическим» всё было абсолютно ясно.
…Начальник лагеря тоже любил «блеснуть». Иногда на поверке после отбоя нас держали чуть не по часу. Давно уже все пересчитаны, ноют одеревеневшие ноги, болит спина. А желанной команды «разойдись!» — всё нет и нет.
Мы стоим двумя длинными шеренгами, протянувшимися через весь лагерь.
И наконец, как на сцене театра, распахиваются ворота, и всадник на белом коне, в бурке и папахе, a-lа «Чапаев», вихрем проносится сквозь наш строй; подняв коня на дыбы, разворачивается, снова проносится вдоль наших рядов, наконец окончательно осаживает коня, и гарцуя на месте, привстав на стременах, разражается пламенной речью.
Сначала из речи ничего нельзя понять — виртуозный мат громоздится выше десятого этажа. Но если внимательно следить за речью, то в конце концов выясняется, что это призыв к выполнению и перевыполнению плана, чего ждёт от нас Родина; а если мы в Бога… в душу… в рот и нос… не выполним плана, то нас заживо сгноят в КУРе, что, впрочем, уже давно пора сделать!
— Даёшь план!? — исходит энтузиазмом всадник на белом коне.
— Даёшь! — вяло гудит в ответ лагерь, причём в основном, и громче всех орут урки, которые никогда не выходят на работу.
«Чапаев» удовлетворён и медленно отгарцовывает в свои театральные ворота. Наконец-то звучит вожделенное «разойдись!».
…Лето 1937-го года было необычайное, невероятное, как и всё в этом невероятном году. Жара, говорили, доходила до 30° — явление в Карелии небывалое. Впрочем, градусника у нас не было, газет и радио тоже. Это были устные известия, которыми всегда полнится лагерь. Известия о том, о сём, иногда совершенно невероятные лагерные «параши». То вдруг по всему лагерю идет:
— Вы слышали? Едет начальство из Медвежки! Теперь нашим начальничкам не поздоровится! Запоют!..
То передаётся от одного к другому:
— Слышали? Этап на 70 человек. 58-я! Точно, в УРЧ уже списки готовы! Это — на пересмотр!..
…Но синие безоблачные дни шли один за другим. Не приезжало никакого начальства, не уходило никаких этапов, за исключением небольших групп доходяг, которые уже не могли двигаться на собственных ногах и которых грузили на подводу и увозили на «Северный».
У нас, на «Южном», был маленький лазарет на три палаты, куда помещали только с легкими заболеваниями, типа гриппа с температурой, или отравлений. На «Северном» был большой лазарет, куда свозили доходяг. Там же был и большой изолятор, куда отправляли уркаганов за внутрилагерные преступления. «Северного» все боялись, так как знали, что оттуда живым в 1937-м году никто уже не приходил.
Хотя мы числились раскреплёнными по каким-то бригадам, но особенного порядка при выводе на работу не соблюдалось: всё равно инструментов почти не было — на бригаду в 40 человек выдавали 2–3 топора и столько же тупых и беззубых пил.
О выполнении нормы, даже в шутку, никто не думал. В мелколесье, куда нас водили, тощие карельские сосенки были в руку толщиной. Вероятно, только советские «руководители», с их бесхозяйственностью и тупым равнодушием к природе, могли заставлять людей губить молодой никому не нужный лес, годный разве что на дрова. Невозможно даже представить, сколько этих тоненьких сосёнок надо было срубить, чтобы получилось по 5 кубометров древесины на человека!
Важно было одно: выгнать всех за вахту — отправить на работу.
И утром, из беспорядочной толпы у ворот отсчитывали по сорок человек — двадцать пар, одна за другой — с двумя конвоирами и одной собакой, они отправлялись в путь.
Мы с Андреем старались подстроиться к какой-нибудь бригаде, и иногда это удавалось. Если же нас замечал нарядчик, или начальник УРЧ, или КВЧ, то нас обязательно разъединяли, выдергивали одного из нас из колонны, и мы оказывались в разных бригадах. Очевидно, это доставляло им большое удовольствие!..
День предстоял томительно-длинный, невероятно жаркий, голодный.
Свои 200 граммов хлеба — ведь мы не вырабатывали никакой нормы, и больше нам не полагалось — мы делили на две части. Один кусочек мы оставляли для обеда, а другой, тоненький кусочек черного хлеба мы бережно прятали на груди и несли с собой.