Но и на этот раз Алексей Алексеевич спасает Ваню от общих работ, долго и грозно ругает, и Ваня опять «даёт слово».
Через две недели он снова поёт в театре.
Не знаю, сколько суждено было бы продержаться этому «слову», если бы внезапно, «как гром среди ясного неба», Ваню Ч. не освободили!..
Его отец, занимавший какую-то важную должность в Морском ведомстве, продолжал хлопотать за сына не покладая рук. И, как ни странно, добился — ведь это был всё ещё 1936-й!
Дело пересмотрели и статью переквалифицировали: Из «диверсанта» Ваня превратился в… «бандита»!.. Есть такая статья — 59-в, кажется — «транспортный бандитизм». Что это такое, в точности никто из нас не знал, не знал и сам Ваня.
Но бандит, слава Богу, по Уголовному Кодексу — не диверсант! Срок скостили, и оказалось, что Ваня даже пересидел…
Отец приехал за сыном, и… не увез его.
Я пишу только воспоминания, а не роман, но сплетения событий иногда превосходят все романтические вымыслы…
Ваня освободился, но тут же вторично арестовывают Машу!.. Толком никто не знает, за что и почему. Ходят слухи о какой-то политической статье: — Догулялась, дескать, с начальством!.. Одним словом, Маша «сидит».
И Ваня вместо того, чтобы ехать с отцом, остаётся в Медвежке, обивает пороги третьей части, добиваясь свидания, которого конечно же не дают; посылает ей добротные передачи, «ручается» в невиновности Маши, над чем только смеются, и в конце концов, предостерегают его вполне серьёзно — прекратить свою опеку, пока сам цел!
И так шло до самого моего непредвиденного и нежеланного расставания с Медвежьегорским театром.
Что было потом, я уже никогда не узнала… Начало же этой истории относится к 1936-му году — году моего пребывания в Медвежьегорском театре. Большую её часть в театре знали все, а некоторые более глубокие подробности были мне поведаны самим Ваней небольшими порциями в маленькой комнатушке на втором этаже театра, против «балкона», называвшейся «макетной». Там я клеила макеты декораций, по эскизам другого Вани — художника Вани В Там же мы с Лидией Михайловной вырезали картонные персонажи для затеянного мною театра теней.
Комната запиралась на ключ, чтобы не мешали слоняющиеся без дела между репетициями актёры, и Ваня Ч. был одним из немногих, кто допускался в нашу «макетную».
И вот, слушая излияния Вани, я возилась с клеем и картоном, а по ту сторону двери, в коридоре, неизменно дежурил и вздыхал мой верный поклонник Егорушка Тартаков…
…Егорушка принадлежал к типу людей, которые вызывают одновременно и жалость, и жестокое желание подшутить, посмеяться, или разыграть его. И всё это — со стороны людей, которые прекрасно понимали, что он человек более высокого склада, чем они, более культурен, эрудирован, музыкален. Таким людям, как он, обычно достаётся ещё с детства, со школьной скамьи…
Окружающие, постоянно потешавшиеся над Егорушкой, не были злыми людьми, и вовсе не хотели ему зла. Просто им трудно было удержаться от желания поддразнить человека, который, не принимая шуток, каждое, даже самое простое слово к нему обращённое, выворачивал наизнанку, примерял к себе на свой лад, выискивая в нём обиду и издевательство, если даже таковых и в помине не было…
Вот потому-то Егорушка и был в театре «козлом отпущения». Фоном же всему служила «главная» обида: он, сын выдающегося певца, не унаследовал отцовского великолепного голоса, хотя и обладал абсолютным слухом и очень приятным, мягким, но увы, слишком слабеньким для сцены баритоном.
Он окончил Ленинградскую консерваторию, а в оперу не попал. После ряда неудачных попыток устроиться в периферийных театрах, он махнул рукой на оперу и устроился в Ленинградский театр оперетты.
Этому человеку, лишённому чувства юмора, не умевшему смеяться и дурачиться «просто так», просто потому что весело, и признававшему только серьёзную, классическую музыку, оперетта «подходила» как корове — седло, или ещё того меньше…
Понятно, что его всё время мучила неудовлетворённость, тоска по «настоящей» музыке, по опере.
Отца своего, известного оперного певца, он боготворил и при жизни, и после его нелепой и трагической гибели в дорожной катастрофе.