Юра: — Ну а может он вообще собирался покончить с собой? Почему бы и не продать свою жизнь в таком случае? Всё равно ведь — умирать!
Я: — Ну ты всегда вздор мелешь! Как это продать свою жизнь?
Юра: (сохраняя внешнюю серьезность, но уже с лукавинкой подначкой, как обычно) — Очень просто! Я бы свою жизнь продал. Тысяч за десять. Все равно жить надоело! Ну, — и зная твое бедственное положение и стесненные материальные условия, питая к тебе нежные братские чувства, я продаю свою жизнь, скажем, за десять тысяч, предварительно все оформив честь по чести, получив деньги и вручив их по назначению, то есть тебе. Ты в смятении, ахаешь и охаешь, но все же таешь от восторга — десять тысяч, шутка ли! Ну, как?
Я понимала, что всё это говориться ради «хохмы», и отвечала ему в его же духе:
— Ну и дурак! Уж если продавать, я бы меньше, чем в сто тысяч свою жизнь не оценила!
Вот такая, или примерно такая болтовня имела место у нас на Скаковой в присутствии мамы. Сколько всякого вздора было при этом сказано — конечно не запомнилось…
Но прежде чем вернуться к рассказу о следствии я должна рассказать о Юре и о наших совместных приключениях, если это название можно приложить к нашим затеям, выдумкам и шуткам. Только в этом свете станет понятным, как и почему мы могли болтать ту чушь, которая теперь оказалась для нас смертельно опасной.
Я вновь возвращаюсь в далёкое прошлое чтобы рассказать об истоках моей дружбы с моим двоюродным братом Юркой Соколовым, начавшейся ещё в детстве и продолжавшейся в течение всей нашей жизни.
Был он человеком талантливым и замечательным во многих отношениях. У него был живой ум, безудержное воображение, энциклопедическая память и легкий общительный характер. Он блестяще играл в шахматы, знал наизусть массу стихов, главным образом Блока, Брюсова, Гумилёва, Сашу Чёрного, Есенина. В компаниях всегда был заводилой, сыпал анекдоты как из рога изобилия и никогда не унывал.
Впервые я увидела своего маленького двоюродного братца когда мы с мамой приехали в Смоленск в 1917 году. Он был на шесть лет младше меня и потому я не очень обращала на него внимание.
Вскоре я подружилась с Беби Щербатовой и Юрка был забыт до самого нашего отъезда в деревню в конце 1919-го, когда в Смоленске стало совсем плохо с продуктами.
Рос он отчаянным мальчишкой, тоже «уличным», как и большинство ребят того времени. Даже удивительно, откуда потом появились у него такие тонкие душевные переживания, такая нежная привязанность к близким, заботливость и внимание, такая необыкновенная любовь к природе, понимание красоты её, такое тонкое восприятие литературы и театра…
Но все это появилось много позже, когда он стал взрослым и медленно, трагически погибал от туберкулеза.
Когда же он бегал босоногим мальчишкой по улицам Смоленска, то дня не проходило без того, чтобы тетю Юлю, — его мать не осаждали жалобы со всех сторон: то Юрка камнем высадил чьё-то окно; то раскровянил нос соседскому мальчишке; то забил деревяшку в водопроводный кран и теперь к нему нельзя было подойти, так как вас при этом окатывал холодный душ; то протянул где-то верёвку, за которую цеплялись и падали прохожие…
Иногда тётю Юлю приглашали полюбоваться, как её драгоценный сын прыгает по зубцам Веселухи — старинной башни Смоленского кремля, на высоте пятиэтажного дома, и тётя Юля хватаясь за сердце одной рукой, беспомощно махала в воздухе другой…
На Юрку сердились, его бранили, наказывали, а иногда, когда в «воспитание» сына вмешивался папа, доставалось ему и ремнём. Заслуженное наказание он сносил безропотно, как вполне законное, добродушно и весело над собой посмеиваясь.
Чувством юмора он был наделён с самого детства. Искренне обещал своей «мамусе», которую очень любил, что никогда больше не будет, а на следующий день вытворял то же самое, или ещё почище.
Боялся он только, почему-то мою маму, хотя от неё-то как раз ему никогда и не попадало. Очевидно такую власть имел мамин «ледяной» голос, каким она умела говорить с провинившимся. Была она неуклонно и педантично требовательна, как строгая, но справедливая учительница, и перед этой педантичностью пасовал даже Юрка.