— В эти дни я как раз была в Ленинграде по работе, — объясняю я и соображаю, что все оборачивается плохо.
— Где же вы останавливались?
— В семье мужа. Я всегда там останавливалась.
— Так с кем же из семьи вашего мужа вы говорили об убийстве товарища Кирова?
— Право, не помню. Со всеми, вероятно.
— Ну, а конкретней? Припомните!
— Не помню. Возможно, что с сестрой мужа Олей. Мы с ней одногодки, очень дружим. Хотя я дружна и со всей семьей.
Все. Довольно. В протоколе записано: «Я вела террористические разговоры во время убийства Кирова с сестрой моего мужа Ольгой Селезнёвой».
— Но разве об этом нельзя было говорить?
— Смотря как говорить!
— Но ведь мы не меньше других были поражены убийством товарища Кирова — и я, и Лёля!
— Это мы выясним. Она звонит. — Идите в камеру и припомните, с кем вы еще вели террористические разговоры!
По ее тону я понимаю, что это уже не «государственные займы», это уже что-то посерьезнее и пострашнее.
Вид у следовательницы довольный. Еще бы! Эта дуреха сама так кстати углубляет дело, так услужливо преподносит материал, которого даже и в «информационных сведениях» нет! С этим делом, можно считать, ей повезло!
Итак, в протоколе было записано: «Во время убийства товарища Кирова, находясь в квартире отца мужа, П. А. Селезнёва, я вела террористические разговоры с сестрой мужа Ольгой Селезнёвой».
Какие именно разговоры, уточнено не было, и я подписала бланк допроса, как обычно подписывала в конце. Весь текст записывала сама следовательница (и вопросы и ответы), и хотя она предлагала мне прочесть, но от волнения у меня строчки прыгали перед глазами и я ничего не могла прочесть.
Да и казалось мне это пустой формальностью — я и так знала, что там все написано, как она хочет, а не как я.
Я подписала, полагая, что потом уточнится и выяснится, что разговоры наши были вполне невинными, лояльными, что других в семье свекора, действительно потрясенного убийством Кирова, и быть не могло. Что мы, как и все, были поражены убийством Кирова, которое и «террором» как-то странно было назвать. Понятие «террор» в нашем представлении отдавало чем-то чуть ли не средневековым и в рамки наших дней как-то не вписывалось. В конце концов, разве это не могло быть и вообще не политическим убийством, а делом рук какого-нибудь психопата или ревнивца, наконец? Что мы знали о частной жизни Кирова? Ничего.
…Помню день, когда похоронная процессия во главе со Сталиным двинулась из таврического дворца на Московский вокзал. Очень холодный зимний день.
Окна дома, на Выборгской стороне, где жила семья моего мужа, выходили на Неву. С высоты пятого этажа можно выло видеть на другой стороне Невы переулок, перпендикулярный к Таврической улице, по которой следовала траурная процессия.
Мы с Лёлькой стояли на подоконнике и открыв форточку всматривались в морозную даль. Мы думали, что когда процессия будет пересекать этот переулок мы что-нибудь увидим из окна.
Мы ничего не увидели, но в этот миг как раз завыли, застонали, заревели сотни сирен и гудков на Неве и заводах. Это была жуткая, трагическая симфония, плач вслух… Плач миллионного города, плач многострадальной страны.
Мы стояли и слушали оцепенев, едва дыша. Тогда мы ещё не знали, что это плач не только о безвременно ни за что погибшем человеке, но это рыдание о тысячах и тысячах ни в чём не повинных людей, которым ещё суждено было погибнуть из за этого события так скоро…
Тут я хочу остановить машину времени на 1924 годе, когда я впервые познакомилась с семьёй моего мужа Мака и немного рассказать о ней, и о моих родственниках по мужу с которыми я прожила несколько счастливых лет и где подружилась с моей сверстницей Ольгой Селезнёвой, которую в семье все называли Лёлей.
Семья была большая, весёлая, шумливая, порой «ругливая», но в общем очень дружная и хорошая.
В семье было восемь детей. Когда я вошла в эту семью, — младшим было лет по 10–12. Старшим был мой муж Макаша. Кроме детей в доме всегда водились какие-то деревенские родственники, по соседству, в том же доме, жил дядя Вася с женой и сыном, которые конечно дневали и ночевали у нас.