Ах, как меня мучило и терзало бесполезное, опоздавшее раскаяние — зачем не бежала по льду — упустила реальную возможность уйти от всего этого… Зачем?.. Зачем?..
И вот меня, в единственном числе со спецконвоем, привозят в Сегежу. Сдают куда-то, (в Третью часть, вероятно), и я сижу в какой-то комнатёнке, вроде проходной. Сижу и час, и два, и день сижу. Ем понемножечку свою пайку, полученную в дорогу.
А вечером меня вдруг — ни с того, ни с сего, безо всяких допросов и расспросов — отправляют обратно в Медвежку, и прямо в пересылку!
Господи!.. Какое счастье!.. Значит, все-таки я с проверкой «провалилась», и в Сегеже меня не приняли!.. Почему это случилось на самом деле — я так никогда и не узнала. Вообще же мне пришлось ещё раз убедиться в том, что пути НКВД так же неисповедимы и не доступны понятию простых смертных, как и пути Господа Бога…
Тут наступает новая полоса, новая страница моей лагерной жизни…
Пребывание в Медвежьегорской пересылке — зимой 1937–38-го года запомнилось мне по нескольким смешным и, отчасти, трогательным происшествиям.
Стоял конец декабря, и морозы были отчаянные. Пересыльные бараки были почти пусты. Они находились в зоне, отгороженной от общего лагеря, там же, где стояли бараки для зэ-ка 58-й статьи. Для них там было два больших барака — мужской и женский.
Вольготное времечко для заключённых — служащих в управлении лагерей — когда они расхаживали свободно по всей Медвежке и в лагерь являлись только ночевать — давно миновало. Теперь все жили в лагере, да ещё в зоне для 58-й (яичко в яичке!), и на работу выводились под конвоем. Под конвоем же велись обратно, для чего к назначенному времени все должны были собираться в Медвежке на площади, у статуи Ягоды, которая тогда ещё возвышалась там, целая и невредимая! Это было ещё до его ниспровержения. И горе было опоздавшему — он считался в бегах, и мало того, что против него могли возбудить дело «о побеге», но, упорно носились слухи, что нескольких «беглецов» просто пристрелили на улице, «при попытке к бегству». Во всяком случае, было известно, что некоторые люди исчезали куда-то из пересылки.
Театральные мужчины, которые раньше пребывали в своем шумном и веселом общежитии при театре, том самом, где столовались и мы, женщины, до разгрома театра в начале 37-го года — теперь были оттуда изгнаны, а общежитие уничтожено.
Теперь артисты и режиссёры, музыканты и дирижёры — все жили в зоне и тоже выводились и приводились с конвоем с той только разницей, что в театр за ними конвой приходил к 12 ночи.
Итак, поскольку пересыльные бараки находились в той же зоне и не запирались — я вдруг очутилась среди знакомых и друзей. Со всех сторон протягивались руки, тискавшие меня в своих объятиях, улыбались знакомые, милые лица.
Правда, друзья уже оказались не в полном составе. Такие страшные статьи, как моя, или 58-б и 58-а, были, как и я, изгнаны из театра — усланы неизвестно куда. Милая моя Лидия Михайловна Скаловская, с которой мы изображали приживалок в «Пиковой даме», тоже была отправлена куда-то, говорили, на Соловки…
И, конечно же, более всех ликовал по поводу столь неожиданной встречи — Егорушка Тартаков, который остался, и был даже единственным, в то время, баритоном в театре!
Но так как приводили его с работы поздно, когда уже по зоне ходить воспрещалось, то «свидания» наши происходили по утрам, до 9 часов, то есть до развода на работу. Мы с ним обычно прогуливались вдоль бараков, и я выслушивала новости о театральной жизни вперемежку с пылкими признаниями в неугасимой любви…
Мне опять было жаль его, и я, как могла, старалась образумить его и перевести разговор в какую-нибудь другую область, но как правило, безрезультатно…
Вскоре, однако, хотя мы не совершали ничего предосудительного, в чём можно было бы найти «состав лагерного преступления», каравшегося в административном порядке — наши неусыпные стражи и лагерные «воспитатели» торжественно «объявили» нам, что мы получили по 5 суток изолятора за «связь». Очевидно, наши утренние прогулки доказывали это совершенно непреложно! Недаром наши друзья посмеивались над нами: — Смотрите догуляетесь!..