Сначала мы, конечно, боялись друг друга — каждый видел в другом потенциального «стукача». Но потом подружились.
Стукачи в лагере неизбежно узнаются и становятся «париями». И редко, очень редко, острое лагерное чутье обманывает…
Моя сокамерница оказалась «бывшей» Рябушинской — одной из двух дочерей известного дореволюционного фабриканта и финансового магната Рябушинского.
Она была старше меня лет на 10–15, но на вид казалась много старше.
Как интересно рассказывала она о раннем своем детстве, об изолированной детской, совсем особом мире, где они росли вдвоём с обожаемой ею сестрой в обществе mademoiselles, иногда приятных и ласковых, иногда строгих, требовательных и холодных. Рассказывала о поездках за границу, о Венеции и Неаполе в своих детских воспоминаниях; о юности и революционных брожениях, проникавших даже в эту среду — самых крупных капиталистов, в ее культурную, интеллигентскую прослойку…
И вот — её встреча с Алексеем Сергеевичем Алексеевым — родным братом Константина Сергеевича Станиславского — «того самого!». Того, с кем были поставлены первые домашние спектакли, с кем были выношены мечты о новом театре, о Художественном театре для народа, о театре, который стал МХАТом…
Рябушинская (к сожалению, не помню ее имени) — горячая поклонница обоих братьев, вскоре стала женой младшего. Теперь ее фамилия стала Алексеева. Но — увы! — для советских властей она не перестала быть Рябушинской.
В 36-м году обе сестры Рябушинские были арестованы. Как муж Рябушинской, был взят и младший Алексеев.
Рябушинские были отправлены на Соловки отбывать свои десять лет. Алексеев с Лубянки не вышел…
Двоих его детей — мальчика 12 и девочку 14 лет — Станиславский взял на воспитание. Он даже добился свидания с женой брата и привозил детей на Соловки. Но на этом его участие и кончилось…
Эта история потрясла меня…
Станиславский тогда только что получил звание (первое в стране, или одно из первых?) Народного артиста Союза, был награжден какой-то медалью...
И он принял её, благодарил партию и правительство и, конечно, лично тов. Сталина! А ведь знал, как знала и жена Алексея, что тот ни в чём не повинен — ни в действиях, ни в мыслях — ибо оба они были настроены либерально и сочувственно к Советской власти. Знал он и о том, что брат его — ни в чём не повинный человек — замучен на Лубянке — погиб там (расстрелян?) при неизвестных обстоятельствах.
А он — Станиславский, к пиджаку медаль подвесил…
И сколько было его выступлений — и устно, и в печати, и в знаменитой «Жизни в искусстве» — нигде, ни разу не обмолвился: «мы с братом»… Как будто его и не существовало!
Нигде, никогда и полусловом не обмолвился он и о кончине брата на Лубянке… Ни в те годы, ни позже.
Как не вспомнить пророческие слова Бруно Ясенского из эпиграфа к роману «Человек меняет кожу»: — «..Бойся равнодушных; это только с их попустительства убивают и предают…».
Почему Алексееву вывезли из Соловков и водворили в центральный изолятор Белбалтлага — она не знала. На допрос её не вызывали. (Может у «Народного» совесть зашевелилась, и он стал для нее чего-нибудь добиваться?)
Не узнала этого никогда и я. После трёх недель нашего совместного житья в камере, в начале завязавшейся дружбы нашей, нас разлучили навсегда. Дожила ли она до реабилитации?..
Итак, я опять осталась одна. Я отдохнула от «Водораздела», от голода — тут ведь ежедневно давали пайку — 400 г., и при неподвижном образе жизни этого более-менее хватало.
Понемногу успокоились нервы. Сквозь броню равнодушия, душевной усталости и пустоты начал пробиваться новый родничок, новый источник энергии. Сначала крошечный, робкий, чуть слышный, а затем все более крепнущий, стойкий, набирающий силу.
Нет, почему же — всё кончено? Почему на всём надо поставить крест? Почему не пробовать бороться ещё, постоять за себя — зачем просто и покорно идти на смерть, или в тюремный склеп? Ведь это — всегда не поздно.
Почему не сказать им «да», — и снова бежать при первой возможности, только теперь бежать уже не с отчаяния, когда всё — всё равно, а с серьёзной подготовкой, с расчётом, если не с уверенностью, то хотя бы с надеждой на успех?.. Вот что стучало в моём мозгу долгими днями и по ночам в камере центрального изолятора…