И постарался…
Интересно, а что она о нем думает сейчас? Да и думает ли? Возможно, она ничего о нем не знает и продолжает, как ни в чем не бывало, привычно, с шутками и прибаутками, драить там свои пулеметы и пушки на «кобрах», перепачкавшись, конечно же, в масле до ушей, как чертенок. До него ли сейчас ей, когда на стоянках «союзников» то и дело надрываются в нездешнем крике моторы и пробуют голос пулеметы. И почему это его вдруг заинтересовало, думает она о нем или не думает? Что, вчерашний вылет изменил направление его мыслей, сделал переворот в его мозгах? Какое ему в сущности дело до того, что и как она о нем теперь думает, да и думает ли вообще? Ведь Малявка всегда была для него лишь Малявкой, то есть просто шустрой остроглазой девчонкой, с которой, конечно, легко и не надо следить за своей речью и жестами, но не больше. Таких или почти таких, как Малявка, на аэродроме — что сельдей в бочке. Правда, его трогала в ней еще какая-то природная чистота, непосредственность и совершенное неумение целоваться, но все равно это ничего не значило и не меняло дела, как не могло ничего поменять и то, что, несмотря на ее всегдашнюю угловатость и мальчишество, он вдруг рассмотрел в ней все тогда же, перед этим вылетом, такую восхитительную, даже до соблазна опасную женственность, какой он, пожалуй, не видел даже в женщинах, обладающих куда более бесподобными формами и пленительными манерами, чем Малявка. И что с того, что она, если уж признаваться до конца, не похожа на других, даже оригинальна и до уморительности смела, что с того, что она безрассудно предана ему, как пес? Все люди не похожи друг на друга, каждый по-своему оригинален и отличен от других, каждый чему-то и кому-то предан. И почему это он сейчас вообще думает только о ней, об этой крохотной девчушке, которую он даже собственным именем еще не назвал ни разу, а все по кличке, как собачонку, а не о Светлане Петровне, от одного взгляда на которую у него всегда захватывает дух и он теряет ощущение реальности? Почему это именно она, Малявка, со своими этими словами насчет возвращения его с задания живым и невредимым и этим ее неожиданным повзрослевшим видом вдруг потеснила Светлану Петровну и пролезла ненароком в его душу, как мышонок в щелку, да еще нажимает там на такие педали, что ему становится не по себе, словно он перед нею в чем-то провинился и не знает, как сейчас быть? И что она в сущности такое, эта Малявка? Гималаи, пуп земли? Малявка — и все, больше нет ничего, была Малявкой, Малявкой и останется, а если он сейчас и думает о ней, то вовсе не из-за того, что у них там тогда, перед вылетом, что-то произошло, что-то таинственно приоткрылось, а просто потому, что обещал ей постараться, а вышло наоборот, совсем наоборот. Так это, только так, тут и говорить нечего — не смог, выходит, постараться, попал как кур во щи. И все же, все же что-то было там у них такое, что-то произошло, и от этого теперь тоже деться было некуда, и Кирилл, словно решив убежать от этих пугающих мыслей, перевернулся на другой бок, хотя это и стоило ему больших усилий и мучений.
Он уже знал, что находился не в землянке. Это ему сразу стало ясно, как только он открыл глаза и увидел прямо перед собой довольно высокое белое окно с марлевой занавеской и высокий, чисто побеленный потолок. У них в землянке таких окон и такого потолка нет. И пахло здесь тоже не как у них в землянке, и сухо было, и чисто, и не накурено, и такая стояла тишина, что в первый миг, когда он открыл глаза и огляделся и остро вспомнил вчерашнее, вдруг с тревогой подумал, уж не оглох ли, чего доброго, после всего того, что с ним случилось, и, выпростав из-под влажного одеяла руки, поднес их к ушам, чтобы проверить, все ли у него там в порядке с барабанными перепонками. Но левая рука до уха не достала, она была до локтя забинтована и плохо слушалась. Он не удивился. А вот тугая повязка на голове смутила, он не думал, что у него и с головой тоже неладно. Ранило в руку — это он помнил, а вот чтобы в голову — этого не было. Значит, голову он зашиб на посадке. Конечно же, на посадке, больше негде. Развернуло их тогда здорово и ударило обо что-то тоже здорово. Это когда сложилась «левая нога» у «семерки» и лопасти винта вспороли землю на полосе. А потом — абсолютная тишина и покой, почти вот как сейчас здесь, в этой небольшой комнатке с белым окном и темным фикусом в углу, что добросовестно сторожил его сон и покой и создавал чисто домашний уют, о котором он позабыл думать, пожалуй, с того самого дня, как еще до войны ушел в военное училище. Уют, несмотря на доносившийся порою сюда гул моторов со стоянок, был прочным, осязаемым физически, не хватало разве только, чтобы вот сейчас еще тихонечко приоткрылась дверь и из соседней комнаты, где должна бы кухня быть, послышалось шипение сала на сковороде и в ноздри ударило чем-нибудь таким нестерпимо соблазнительным, что заставило бы встать на ноги.