Пламя, сначала красное, затем желтое, затем раскалившееся добела, быстро сожрало все внутри, и обитые жестью стены застучали и застонали, как в предсмертной агонии, горячие листы дымились, а дерево вспыхивало фейерверком искр.
На улице творилось бог знает что. Мужчины и женщины, крича, визжа, бросались к огню, скользили, падали в лужи. Они слышали детские крики, но эти леденящие душу звуки быстро смолкли. А жар и пламя, рыча, отбрасывали всех прочь. Никто не решался приблизиться к погребальному костру. Мужчины и женщины в ужасе метались вокруг, хватались друг за друга, рвали на себе волосы. Но вот затрещали и рухнули останки хижины, рухнули с таким шумом, будто тысячи журавлей разом взмыли в небо, и зашипели, как пускающий пары паровоз, когда горящие куски дерева упали в мокрую глину. А сверху, глумясь, взирало небо.
Сквозь все эти крики и треск пожара прорвался еще один звук. Сначала это был какой-то вой, но постепенно он перешел в душераздирающее, захлебывающееся причитание, рисуя жуткую звуковую картину, быть может, какого-то зловещего погребального ритуала первобытного племени. Крик взмыл на немыслимые верха — не просто визг или вопль, а звук невыразимой печали, голос горя, которое больше горя, отчаяния, которого не высказать и не понять. Это была Фрида.
Несколько человек держали ее, а она, вырываясь, смотрела безумными глазами на дымящиеся руины и рвала на себе волосы, а крик несся из ее широко открытого рта.
— Фрида! Фрида! Фрида! Нет! Нет! Нет! — кричал Чарли, держа ее за руку, и все кругом что-то твердили, кричали, шумели.
И тогда Чарли, вспомнив, как обращаются во время обстрела с мужчинами в истерике, отпустил ее руку и, отступив на шаг, вдруг ударил ее по щеке.
Фрида безвольно повисла у кого-то на руках, а Чарли тихо сказал:
— Я заберу ее к нам. Больше ей теперь, я думаю, некуда.
Гараж Мостерта на повороте главного шоссе, идущего на север, был, как нищий у дороги, который стоит и ждет, чтобы кто-нибудь бросил монету к нему в кружку.
Он в стороне от всех, как прокаженный, — его грязные облупленные стены сами, казалось, шелушатся от неизлечимой болезни. А Джордж Мостерт из своей будки смотрел сквозь захватанные, как облаками затянутые, стекла и провожал глазами проносящиеся по шоссе машины. Скучающий, опустошенный мозг его отмечал все — каждую марку, каждую модель, словно разносил по карточкам какого-то ненужного каталога: вон пошел «даймонд-Т», а это «форд», старая модель, тридцать девятого года, а это «додж».
Вот пророкотал огромный грузовик, хрипло сигналя на повороте, в спешке раздраженно оттесняя с дороги встречные автомобили. Спустя некоторое время промчался маленький спортивный автомобиль, и перед Мостертом мелькнули развевающиеся на ветру рыжие волосы и раскрытый от испуга и смеха рот и довольная улыбка сидящего за рулем.
Затем, к своему удивлению, он увидел красивый, низкий и длинный «седан», который, затормозив, подруливал к заправочным колонкам. Мостерт вышел и заковылял по скользкому асфальту под навесом, а внутри него, словно выкрученный фитиль, разгоралась радость.
Из автомобиля выскочил мужчина и пошел навстречу Мостерту. На переднем сиденье осталась женщина, она рассеянно глядела перед собой. Лицо у нее было пухлое, красивое, искусственно моложавое, оно все светилось здоровьем и самодовольством, бледно-розовое и гладкое — кровь со сливками. Накрашенный рот был чуть приоткрыт.
— Добрый день, — сказал Джордж Мостерт мужчине.
— Привет, — ответил тот. Он был низенький и толстый, жировые наслоения ровно покрывали все его тело, поэтому первоначальные очертания фигуры были скрыты мягкими округлостями. У него были редкие седеющие волосы и лоснящееся розовое лицо. И еще на нем было красивое пальто. — Давай, заливай полный бак, — сказал он и улыбнулся Мостерту. — Высший сорт. — Во всем его облике сквозила снисходительность — он делал величайшее одолжение. Он оглядывал ветхое здание, кучу старых покрышек, разорванные рекламы, скособочившийся вентилятор, медленно вращающийся над пыльными бутылками со смазочным маслом.
— Дела не очень-то хороши, а? — заметил он, протягивая Мостерту ключ от бака. Рука у него была пухлая и гладкая, бледно-розовая и покрытая нежным пушком, точно персик.