Вряд ли это можно было назвать улицей, даже переулком; просто измызганная, разбитая проселочная колея, петляющая как попало, вкривь и вкось, по целому лесу лачуг, хижин, будок и хибар; лабиринт щелей между лоскутной мозаикой дворов; корчащееся поле сражения, покрытое раскисшей грязью и переплетением ржавой колючей проволоки, искореженного железа, покосившихся кольев, прутьев, веток и всякого пришедшего в негодность ощетинившегося хлама, обрывков и обрезков, острых, как акульи зубы, — всего того, что пошло на сооружение изгородей вокруг утопающих в жидком месиве клочков земли.
По одной стороне поселка, отделяя его настоящим крепостным валом от собственно предместья, бугрилась хребтом вымершего чудовища городская свалка, и резкий сырой ветер трепал его чешую из обрывков истлевшей бумаги, стружек, кухонных отбросов, консервных банок и всякой не поддающейся описанию гнили. А сверху на него взирало тоскливо серое небо.
Пробираясь этим вязким лабиринтом, Чарли украдкой поглядывал вокруг, как лиса, опасающаяся ловушки. Время от времени он поднимал руку, приветствуя кого-нибудь за забором. В развалинах вокруг него шевелилась жизнь: глухо стучал топор по сырому дереву, визгливый голос распекал непослушное чадо. Отчаянно полоскалось на ветру мокрое белье, будто выцветшие флаги, оставшиеся после какого-то празднества; депутация дворняжек разнюхивала за хижиной какую-то таинственную приманку. И над всем этим висел плотный тяжелый запах плесени, прелой мешковины, дождя, стряпни, курятников и шатких будок, отхожих мест, накренившихся над лужами омерзительной жижи.
За обвисшей проволочной изгородью, на пустыре, размытом и перепаханном дождем и усеянном грязными клочками газетной бумаги, Чарли остановился. Он услышал свое имя, оглянулся и увидел у старой коновязи компанию парней.
Он сразу повернул к ним. Он зашагал неторопливо, вразвалку и тут же заметил, что их разговор, стихая по мере его приближения, иссяк, как вода в дырявой бадье. В нем шевельнулось любопытство и подозрение, но он все-таки улыбнулся, показав желтые квадратные зубы, блеснувшие в давно не бритой щетине.
Их стояло пятеро, целая коллекция огородных пугал, чучела, набитые трухой нищеты, наряженные в неописуемую рвань, бывшую когда-то куртками, штанами и головными уборами; двое босиком, с крепкими заскорузлыми от грязи ногами, искавшими тепла в жидком месиве, люди с лицами без возраста, черные потухшие головешки.
Чарли сказал:
— Hoit, men, привет всей компании. Я слышал, кто-то упомянул мое имя?
Четверо с настороженными ухмылками обернулись к пятому. Пятый стоял по ту сторону коновязи и оглядывал Чарли Паулса недобрым взглядом. Несмотря на холод, он был без пиджака.
— И не думал о тебе говорить, Чарли, — сказал тот. Синяя сырая рубаха плотно прилипла к его мускулистым плечам. Это был плотный, широкий в кости парень, но над поясным ремнем у него уже нависало брюшко, алкоголь разъедал его изнутри.
— Тогда все в порядке, — сказал Чарли. — Я просто спрашиваю, только и всего. — Он поскреб щетину на подбородке.
— Ну, а вы как, ребята, в порядке?
— Jа, Чарли, конечно, да, — промычали четверо. Они смущенно переминались с ноги на ногу и поглядывали на толстого крепыша.
— Ладно, если уж тебе так хочется знать, — проговорил тот неожиданно с наглой усмешкой, но не очень решительно: — Мы говорили о твоем брате. Об этом сопляке, Ронни.
Остальные протестующе забубнили хором:
— Эй, Роман, старик, никто не говорил… Мы ничего не говорили. Это ты зря, Роман, слышишь? Пошли. Ничего мы такого не говорили, это точно. — И они захлюпали по грязи, отодвигаясь подальше от греха и оставляя Романа одного у коновязи.