Ночи его теперь состояли из чередования снов и бессонницы, и у него было такое чувство, что он постоянно бодрствует, не ощущая при этом реальности окружающего мира. Он заметил — правда, только через некоторое время, — что иногда у него непроизвольно вырывается что-то вроде стона или прерывистого вздоха, какое-то покашливание. Этот пугающий звук даже понравился ему и со временем он стал вызывать его намеренно — за обедом, прогуливаясь в саду, даже разговаривая с Фибихомилис Билинской, которая считала своим христианским долгом (с годами она становилась все набожнее) как можно чаще навещать брата. Для Януша это было настоящей пыткой; он каждый раз с испугом замечал из окна гостиной радиатор автомобиля Билинской, появляющегося в воротах заваленного соломой двора. Алек, наоборот, нисколько не раздражал его, хотя и находился сейчас в самом несносном возрасте — непрестанно подчеркивал, что он не сноб, что друзья у него «из простых» и что на охоту он ездит с представителями самых плебейских охотничьих обществ, состоящих чуть ли не из парикмахеров и официантов. Алек очень тяжело переживал смерть Зоей, хоть и не умел выразить своих чувств. Приехав, он обычно молча сидел в комнате Януша. Но Януш угадывал в нем куда больше искренности и чуткости, нежели в Марии. Алек прибегал теперь к покровительству Януша в спорах с матерью и Спыхалой, которые во что бы то ни стало хотели отправить его обратно в Англию.
— Да съезди ты на год, — советовал Януш, — что тебе, жалко? А потом поступишь учиться в свою злосчастную академию.
— А если я уже сейчас хочу там учиться? — доказывал Алек.
Повторялось это каждый раз, когда он приезжал в Коморов. А приезжал он теперь часто. Что ж, время до осени у него еще было…
Эдгар прислал только одно письмо. С поездкой в Америку у него так ничего и не получилось, и он сидел в Варшаве, не смея запросто приехать к Янушу. Так что, собственно говоря, Януш остался совсем один. Не с кем было даже словом перемолвиться, и, когда приходил вечер, полный тишины и покоя, гудел ветер, пылал огонь — все атрибуты сельского одиночества, — он оставался один на один со сном и явью, смешанной с этим сном.
И вот тогда в его взбудораженном мозгу возник замысел, даже не замысел, а безотчетное стремление «переиграть» все заново, с самого начала. Как во сне, возникали очертания гейдельбергского леса, этих «каштановых чащ», и слова поэта, которого Хорст называл «der Dichter», и Янушу захотелось испытать себя. Неужели из клубка всех этих сложностей, из всех этих пейзажей — долина Неккара и Мангейм в глубине пурпурного горизонта — вновь возникнет вдруг бесконечная жажда любви к простой девушке? Неужели он вновь бросит все это и поедет в Краков?
Ему неудержимо хотелось сыграть еще раз эту невольную комедию, отправиться в поездку с намерением любой ценой найти девушку, которая по грязи пришла к нему из Сохачева, хотелось сыграть этот грандиозный «спектакль для самого себя», каким была его головоломная скачка в старый польский город.
Из снов возникла потребность увидеть старую колею знакомой дороги. Еще Мальвинка была в живых, когда он уже знал, что поедет в Краков. И вот маленькое сердечко Мальвинки, — было видно, как неровно бьется оно в грудной клетке, когда ребенка раздевали для купания, — совершенно неожиданно остановилось однажды в самый полдень. Ничто не предвещало этого несчастья. Еще утром она смеялась, нет, не смеялась, а улыбалась отцу как-то искоса, еще задирала ножки, стараясь поймать себя за пальцы. И ведь она не выглядела заморышем, врачи говорили даже, что она полновата. Утром смеялась — а в полдень ее уже не было. Немного осеннего солнца падало в комнату.
Вот тогда-то Януш твердо решил, что поедет в Краков, хотя не в состоянии был даже самому себе ответить — зачем. Хотелось обойти дома, тот, что на Сальваторе, и тот — на Голембей. И побывать в том ресторане, а может быть, даже зайти к супруге доктора Вагнера, увидеть переднюю, разделенную коричневой бархатной портьерой, и спросить… Нет, лучше спросить у тети Марты, она такая интеллигентная, со следами былой красоты, на шее лиловая бархотка. Да, спросить у тети Марты: