Ройская, спускаясь с балкона в антракте, столкнулась на лестнице со Спыхалой. Тот стоял, небрежно прислонясь к стене, и курил. Последнее время цвет лица у Спыхалы был желтый и нездоровый, поговаривали, что у него неважно с легкими да к тому же приходилось много работать в министерстве. Ройская обрадовалась встрече. Уже долгие годы не видела она бывшего учителя своих сыновей.
— Добрый день, дорогой Казимеж.
Какой же день, когда вечер? И к тому же так давно никто не называл Спыхалу «дорогим Казимежем». Поэтому он улыбнулся, целуя Ройской руку. Начало разговора настроило его на добродушный и веселый лад. Он вспомнил, что, вообще-то говоря, ему так ни разу и не довелось разговаривать с Ройской с тех памятных одесских дней, когда она заключила их разговор обещанием прислать «для утешения» Олю. Казимеж знал, что Ройская не могла ему простить истории со своей племянницей, и потому обрадовался сердечности, которой его одарила бывшая хозяйка и покровительница. Она, видимо, подумала о том же, так как тоже принялась вспоминать давние времена:
— Давненько я с вами не беседовала, пожалуй, с той поры, со времен Среднего Фонтана, — сказала она, из чего Спыхала заключил, что разговор обещает быть продолжительным. Однако, произнеся эти слова, Ройская замолкла и, продолжая стоять перед Казимежем, вдруг посмотрела в сторону окна, точно увидела там, за стеклом, не серо-голубой тон октябрьской ночи, а какой-то далекий пейзаж. Она все молчала, а Спыхала, припомнив вдруг, что последний их разговор, девятнадцать лет назад, касался Юзека, понял, что Ройская думает сейчас о сыне. Надо бы заговорить о чем-то другом, что не вызывало бы таких воспоминаний, но Казимеж не знал, как это сделать.
— Эльжбета уже тогда прекрасно пела, — сказала наконец пани Эвелина и, оторвав взгляд от окна, посмотрела на Спыхалу так, точно слова ее заключали совсем иной, особый и более глубокий смысл. Тем не менее Спыхала подхватил эту тему, повторив слова Марии:
— Разумеется, свежесть уже не та, что раньше, но зато какая сила интерпретации…
— Не правда ли? — оживилась Ройская. — А какие чудесные песни! Да, Эдгар великий композитор…
Спыхала произнес еще несколько фраз, слышанных от Марии Билинской и Гани Доус. Сам он абсолютно не разбирался в музыке, но (неизвестно почему) не хотел в этом признаться. Ройская оживленно поддакивала ему, и Спыхала счел, что на этом разговор и закончится. Ему во что бы то ни стало хотелось свести его к обмену пустыми фразами. Стоит опуститься чуть ниже этого уровня — он чувствовал это, — и уже впутаешься в какую-то неприятную и обременительную историю. Но поскольку сказать что-то было нужно, он спросил:
— А что поделывает… ваш сын?
Уже начав эту фразу, он спохватился, что забыл имя ее сына. Потому он и спросил так странно. Но Ройская сама помогла ему.
— Велерек? — спросила она небрежно. — Живет в Седлеце со своей новой женой. Дочка у них. Очень милый ребенок…
— Я даже не знал, что он женат второй раз, — сказал Спыхала, лишь бы что-нибудь сказать, так как великолепно знал о разводе Валерека, но как огня боялся в этом разговоре пауз и то и дело обращающегося к окну взгляда пани Эвелины. В этот момент по лестнице прошла Оля с сыновьями. Спыхала склонился к Ройской и с преувеличенным интересом спросил: — И давно?
— Ах, вот уже несколько лет тянется, — отмахнулась Ройская. — У него же только православный развод, и именно об этом я хотела бы с вами поговорить.
Спыхала выпрямился, и выражение заинтересованности сбежало с его лица. Оля с мальчиками исчезла в дверях, ведущих в зал.
«Значит, все-таки какое-то дело ко мне», — подумал Спыхала не без удовольствия. Ему приятно было сознавать, что он лицо значительное и нужное людям, и очень льстило, когда все думали, будто от него многое зависит.
Не догадываясь, что могло понадобиться Ройской, он и не хотел облегчить ей положение. «Старой Ройской», — невольно подумал он и при этом взглянул на ее волосы.
Разумеется, они уже были покрыты сединой, но седеющие волосы оттеняли, как всегда, белый чистый лоб, который — это он помнил отлично — производил на него такое впечатление в Молинцах. И глаза были все те же — живые, большие, сверкающие, будто только что подернулись слезой оттого, что она растрогана или взволнована.