Своим лозунгом «грабь награбленное» вы сделали то, что деревенская «грабижка», погубившая огромные количества сельскохозяйственного имущества без всякой пользы для вашего коммунизма, перекинулась и в город…».[211]
Известно, что казахская степь не добралась в экономическом развитии и до «благодетельной стадии» капитализма. Родовые отношения реально существовали в ауле. Уничтожая бая, уничтожали не только организатора товарного скотоводства, но и старшего по званию родственника. Разрыв между целями пролетарского (почему «пролетарского», если Россия была в основном крестьянской, не говоря уже о Казахстане) государства и «косной» трудящейся массой, пассивно сопротивляющейся, по своей «темноте», благу социального прогресса, в казахском ауле был еще больше, чем в русской деревне. Плохо ли, хорошо ли, но этот старший родственник не только «эксплуатировал» своих сородичей, но и заботился о них – разумеется, в меру своих понятий, совестливости и сочувствия к ближнему, в меру своих взглядов на жизнь и возможностей. Во всяком случае, до времен общественных катаклизмов, связанных с революцией, повальных голодовок в степи не отмечалось, хотя, конечно, в годы неурожая и джута бедноте приходилось тяжко. Не потому ли впоследствии правление Голощекина казахи сравнили не с чем-нибудь, а с весьма далеко отстоящим по времени джунгарским нашествием, когда народ вырезали аулами и толпами гнали в полон, когда вся степь пылала в огне и мучилась от страданий. Но, может быть, и это сравнение лишь частично передает то, что случилось в наши годы…
С нэпом было покончено, разверстка все больше вытесняла продналог. Народ схватили за шиворот и потащили к «светлому будущему» коллективного труда, не церемонясь и не спрашивая согласия ни у кого.
Трагедия была неминуема…
Эта трагедия не миновала, наверное, ни одну казахскую семью.
У каждого своя боль, свое горе. И даже через шесть десятков лет говорить об этом тяжко, а бывает – невозможно…
Старейший казахский писатель Альжапар Абишев не захотел делиться воспоминаниями о тех годах. Выслушал мой вопрос, рассеянно улыбнулся, махнул рукой.
– Не могу, тяжело…
Прошло несколько минут в полном молчании, и он вдруг обронил:
– Моего отца звали Абиш, отца Абиша – Жуматай, отца Жуматая – Жолдыбай. От колена Жолдыбая нас, потомков, было в 1931 году девяносто четыре человека. Вот наша семья… После коллективизации в живых осталось семеро…
Прошло какое-то время, и Альжапар Абишев продолжил:
– Я заранее перебрался в Караганду: догадывался, что грозит беда. Взял с собой из Каркаралинска мать, жену, младших братьев. Мы, пятеро, и уцелели. А из нашего аула выжили только двое.
…Помню, рядом с нашим бараком в Караганде стоял шалаш. Жили там трое джигитов-работяг, из моей смены. Однажды в сорокаградусный мороз они не вышли в ночную. Десятником был немец по фамилии Харон. Поутру возвращаемся мы с ним домой, решили завернуть к шалашу. Второй день мела вьюга, дверь шалаша вся была завалена снегом. Кое-как разгребли ее сапогами, входим. Возле потухающих головешек лежит мертвая женщина, на груди младенец месяцев шести-семи. Пытается сосать, но молока уже нет. Заливается плачем… Харон сразу все понял. Закрыл глаза умершей, подхватил ребенка, закутал его в шубу и – помчался…
* * *
Мекемтас Мырзахметов, известный литературовед, поведал редкий по трагичности случай:
– В детстве, когда, бывало, я вовсю начинал шалить и проказничать, мать все время произносила в сердцах одни и те же загадочные слова: «Ох, уж лучше бы я тогда оставила – тебя…» И так странно она выговаривала это, что я невольно притихал. Ничего не мог понять: где она меня должна была оставить, почему именно меня? А спросить отчего-то не решался…
Потом, когда я подрос и мне исполнилось лет пятнадцать, я однажды все-таки спросил маму, почему она произносит всегда эту непонятную фразу. Мать задумчиво поглядела на меня, отерла слезы и рассказала такую Историю.
…Была ранняя весна 1933 года. Самая ужасная пора, когда голод выкосил почти весь наш аул (жили мы в Тюлькубасском районе Южного Казахстана). Спасаясь от верной смерти, мать решилась уйти в соседнее село к родственникам. Мою маленькую сестренку она несла на руках, а я – мне тогда было года два с половиной – шагал рядом, держась за подол.