Пока все это происходило в природе, я рассказал жене, что узнал от Серенте о маленькой индианке. Жена промолчала, только печально кивнула в ответ. Полил дождь, мы встали и пошли в ресторан.
Директор ресторана был испанец, глава местной организации испанских республиканцев; его сердечная улыбка и столь же сердечное «Salud» вернули нас к действительности. Мы пригласили его выпить с нами — за жизнь, за Мадрид.
И еще мы выпили за Мексику, где, точно у доброй матери, находят приют все гонимые, угнетенные, голодные, — не за истерзанную, окровавленную Мексику, но за Мексику, сильную своим гневом, своей гневной памятью о стародавних, вековых обидах.
Когда мы вернулись в свой номер, дети уже были там; дождь загнал их в дом, и они затеяли какую-то шумную игру, стараясь доказать, что ничуть не боятся оглушительных раскатов грома и сверкающих изломов молнии в небе. Взглянув на наши лица, они бросились к нам с расспросами: что случилось? Мы обняли их, прижали к себе, теплых, живых, успокаивая, уверяя, что ничего не случилось — все хорошо, только живите и вырастайте мужественными, гордыми, сильными!
Неделю спустя мы с женой шли по Геррара — узкой, людной и шумной улице, куда выходит куэрнавакский рынок, — и тут снова увидели его. Как и в первый раз, он ехал на осле. — Смотри, это он! — сказала мне жена, и, точно в ответ на ее слова, он поднял голову. Но как изменилось его лицо! Не было в нем больше ни кротости, ни покоя — гневом и ожесточением дышали теперь его черты, и в этом был залог и предвестие чего-то нового. Это уже не был лик Христа, знакомый по тысячам картин и изваяний; это было лицо мексиканского крестьянина, сердце которого переполнилось горем так, что готово разорваться, и мы прочли на нем тот грозный, вдохновенный гнев, которым мексиканский народ уже не раз удивлял мир и еще удивит в будущем.
Но, может быть, именно таким и было лицо человека, которого звали Христом.