Храмовник - страница 12

Шрифт
Интервал

стр.

— Я офицер и происхожу из дворян. Пару лет отсидел в исправительных лагерях. И в то же время я — директор школы. Ежели вы тронете любого из моих учителей, я напишу анонимку, что кто-то из вас сажает невинных, оставляя на свободе явного «контрика». Так что — вам придется арестовать меня первого.

Его не арестовали. В «мужской» учились дети всех «важных лиц» нашей «бывшей губернии». И «важным лицам» не захотелось терять — ни такого директора школы, ни такого Учителя Русского Языка и Литературы. Поэтому — в «мужской» так никого и не взяли…

В нашей школе было что-то вроде местного праздника, когда стало известно, что нас «объединили» со школой моего Лешеньки. Учительницы чуть ли не прыгали и — целовались, как девочки.


Я не решалась, я долго не решалась открыться ему. После окончания школы я стала учительницей. Не совсем — настоящей, а… Ну, вы понимаете — многих «взяли», а учить детей надо и меня, как отличницу, «временно приняли» на ставку учительницы начальной школы, а на настоящую учительницу я стала учиться — заочно. Я решила стать учительницей русского языка и литературы.

Потом… Потом наступил 1937 год и всех «важных лиц» тоже стали «забирать» по ночам. На Новогоднем празднике 1938 года Лешенька стоял совершенно один — всех его бывших покровителей уже «взяли», говаривали, что в тюрьме они наговорили на него — невесть что и самого Лешеньку возьмут со дня на день.

Все боялись к нему даже и подойти. А я… Вокруг него всегда вилось много женщин. Они были умнее, красивей, «тоньше» меня и я всегда страшно стеснялась. Подойти к Лешеньке было все равно, что прикоснуться к грозному Божеству — испепеляющему святотатцев.

Но в тот вечер он был один и я дождалась «белого танца» и пригласила его. Слово за слово, — я разговорила его, потом он пошел меня провожать. На прощанье он поклонился, церемонно поцеловал мою руку, и… Я не выдержала, я стала целовать его первой.

Я целовала шрам на его лбу, его рано поседевшие волосы, я прошептала, я стала умолять его — подняться ко мне в мою комнату в коммуналке… Он отрицательно качал головой и, вырываясь, шептал:

— Нет… Не надо… Ты не понимаешь, — я — «враг народа». Я всегда знал, я всегда видел — как ты глядишь в мою сторону. Я не могу… Из-за меня они «возьмут» и тебя!

Он уже почти «вырвался», когда мне на ум пришли строки нашего любимого Тютчева:

«И гроб опущен уж в могилу,
И все столпилося вокруг…
Толкутся, дышат через силу,
Спирает грудь тлетворный дух…»

Лешенька будто замер, прислушиваясь, а я сказала ему:

— Хорошо, тебя заберут. Что дальше-то? У тебя — Долг пред твоими Предками. У тебя должен быть Сын. У них должно быть — Продолжение Рода. Подари мне его. Я не прошу у тебя — стать твоею женой. Я хочу стать матерью твоего ребенка. Пошли ко мне в комнату. Я решилась…

Мама моя давно умерла, отца пять лет, как «забрали», а бабушка не пережила этого. Я знаю, как «забирают». Я не боюсь!

В день, когда ими разверсты могилы, единственное, что мы можем сделать — приготовить для нас еще одну колыбель.

Мы поднялись ко мне.


Затем были каникулы, и я была месяц счастлива. Мой Лешенька жил у меня, и мы были — женой и мужем. А взяли его — в феврале. Среди бела дня. Приехали на грузовичке, поднялись на второй этаж, вошли в его кабинет.

Как раз была перемена, и, по-моему, вся школа смотрела на то, как его уводили. Он шел совершенно покойно, и я почему-то видела на нем — не бесформенное пальто из непонятно чего, а шинель «царского офицера» и почему-то шпагу в дорогих ножнах. Мне даже привиделось, как у этакой лесенки в открытый кузов грузовичка один из энкавэдэшников отдал ему Честь, Лешенька как будто отстегнул от пояса шпагу, чекист принял ее, еще раз отдал Честь, они сели в грузовичок и уехали.

Знаете за что «забрали» его? В жизни не догадаетесь! Лешенька учился в Санкт-Петербуржском Университете и пошел добровольцем на империалистическую и служил в Русском Экспедиционном корпусе во Франции — вместе с Фрунзе, Якиром и Тухачевским. Был ранен в 1917 году и пару лет лечился по французским госпиталям. Поэтому и не воевал с «нашими».

Правда, — и вернулся он не сразу, а в конце двадцатых, когда здесь уже все решилось. Говорил: «Ностальгия замучила».


стр.

Похожие книги