* * *
Заказное письмо, прибывшее в середине дня, попало ко мне из рук Коринны. Я только вернулся с делового обеда, с которым постарался разделаться как можно быстрее, контракт с этими клиентами заключен надолго, нет смысла особенно с ними возиться, к тому же все понимают необходимость здорового питания, порция горячего козьего сыра на горке салата, без десерта, — вот и все, за столом не засидишься. Коринна протянула мне конверт из серой вторичной бумаги со штампом Министерства общественных дел; она еще не успела отдышаться: ей пришлось сделать большой крюк, и теперь она опаздывала на встречу в Старом городе; но ведь я ждал этого письма так долго — правда, милый, несколько недель? — поэтому она хотела доставить мне удовольствие и принести письмо как можно скорее; ни она, ни я не удивились тому, что конверт совсем тоненький. Скорее всего, мое дело пошлют отдельной бандеролью, там будет все, что скопилось за пятнадцать лет: подозрения, результаты слежки, слухи, предположения, догадки и ложные следы, сомнительные знакомства, подтвержденные связи, мои слова, переданные точно или искаженные, все, что я когда-либо писал, словом, потянет кило на пять, не меньше. Мне хотелось бы открыть конверт в одиночестве, неприятно, когда кто-то вмешивается в твою переписку и личную жизнь, даже Коринна, но я видел, как она возбуждена, как ее распирает торжествующая радость. Наконец-то все увидят, кто действительно боролся, кто играл важную роль, кто был подлинным врагом Государства; мои славные дела в описании Администрации просто затмят прочих, начиная с мелкой канцелярской крысы — типа, который с притворно скромным видом уже несколько месяцев ходит по редакциям, набивая цену трем кило посвященных ему документов и пытаясь от собрания к собранию, от статьи к коллоквиуму воздвигнуть памятник самому себе; он и книгу в конце концов сотворит, если его не остановить. Подумаешь, три кило!
Текст письма, также на вторичной бумаге, состоял из трех строчек. Ведомство имеет удовольствие сообщить, что в Центральной картотеке не содержится никаких сведений на мой счет, и просит принять уверения в совершеннейшем почтении.
Сначала сотрудник, отвечающий за картотеку, не пожелал меня принять: но, дорогой месье, если выслушивать по отдельности всех разочарованных или что-то подозревающих, мы никогда не закончим работу, поверьте, это не со зла. Однако он не выдержал моей настойчивости. Во мне пробудилась энергия былого борца, сами собой находились нужные, убедительные слова, правильный тон; вот так неизбежно загоняешь собеседника в угол, но он сам должен сделать выводы из всего сказанного; безошибочная тактика, позволяющая одержать в дискуссии верх.
Меня принял все-таки не сам ответственный сотрудник, а его помощник; тон у него был одновременно презрительным и саркастическим: они тут всякое видывали, как только их не оскорбляли те, за кем действительно велась слежка, но жаловаться на отсутствие дела в секретном архиве… такое случается редко, и, по правде говоря, это нелепо. Сколько я ни настаивал: невозможно, чтобы мое имя нигде не упоминалось, тогда как другие, куда более пассивные и безвредные, игравшие, в сущности, незначительную и подчиненную роль, заслужили солидные досье, — сколько я ни повторял все это, он стоял на своем. Нужно считаться с реальностью: были просмотрены как рукописные картотеки, так и недавние электронные данные, нигде не обнаружилось ни моей фамилии, ни моего псевдонима «Волин» (я и о псевдониме сообщил, хотя какой смысл, о нем знали в ячейке всего два-три человека, из которых остался один Жан, а он бы никогда никого не выдал). А если моя карточка по ошибке оказалась не на месте, под другой буквой алфавита? — нет, нет, невозможно, они два раза все проверили, не сомневайтесь, любую ошибку непременно заметили бы.
Помощник ответственного за картотеку, молодой человек лет тридцати, может быть, меньше, в рубашке из синтетики, едко пахнущей потом, в конце концов соизволил подвести меня к разделу архива, где хранились дела людей, чьи фамилии начинались на ту же букву, что моя; я быстро просмотрел досье этих счастливых жертв полицейского государства, но не нашел ничего — ну хоть убей, ничего — имеющего отношение ко мне. Потом собеседник взял меня за плечо, желая то ли утешить, то ли подтолкнуть к выходу из затемненного хранилища; мы двинулись к дверям, под моими тяжелыми ботинками на каучуковой подошве скрипел паркет. На прощание молодой человек высказался в том смысле, что система, какой бы совершенной она ни была, неизбежно содержит ошибки; возьмите информатику: хотели все упростить и избавиться от неквалифицированного труда, ликвидировали сотни тысяч рабочих мест по всему миру, и вдруг на фоне вселенского торжества техники и прогресса выясняется, что не учли пустяковую деталь — он прищурился с почти что злорадным видом — смену тысячелетия, две первые цифры, соответствующие векам, их ведь придется заменить, а это грозит катастрофой; похоже, понадобится шестьсот миллиардов долларов, чтобы перестроить систему и исправить ничтожную ошибку, и, заметьте, нет никакой гарантии, что мы избежим краха, так что одним делом больше или меньше, какой-то один забытый враг отечества… Собеседник понимал мою недоверчивость, но почему у меня такой разочарованный и даже подавленный вид — это до него не доходило. Правая половина двери, снабженная амортизатором, беззвучно закрылась. Лестница пахла мастикой. Странно, по приходе я этого не заметил.