— Тогда поехали. Чур, не возражать — я гид. Кстати, где вы обедаете? Хотите в «Софии»? Вместе. Честно говоря, не люблю обедать один.
Он и к пятидесяти годам не утратил мальчишеской пылкости. И в роль гида вошел сразу и горячо.
— По улице Горького не поедем. Ее почти не перекраивали. Рванем по Пушкинской, совсем новая улица — не узнаете. Запрограммировано.
Он повторил это в микрофон, добавив, где свернуть и где остановиться. Такси, беззвучно захлопнув дверь, поплыло, огибая сквер.
— А как рассчитываетесь? — спросил я.
— Вот в эту копилочку. — Он показал на щель в панели под ветровым стеклом.
— А если мелочи нет?
— Побеспокоим разменное устройство.
Такси уже свернуло на Пушкинскую, похожую на Пушкинскую моих дней, как Дворец Съездов на заводской клуб. Может быть, она была внешне иной и в шестидесятые годы — ведь подобие миров не предполагает их идентичности, — но сейчас она была иной и масштабно и качественно. Двадцатиэтажные взлеты стекла и пластика, не повторяя друг друга, вписывались в скалистый орнамент каньона, на дне которого кипел многоцветный автомобильный поток. Тротуары, как в торговом пассаже, тянулись в два этажа, соединяясь над улицей кружевными параболами мостов. Мосты связывали и дома, образуя дополнительные аллеи над улицей.
— Для велосипедистов, — пояснил Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Там же бассейны и площадки для вертолетов.
Он добросовестно играл роль гида, с удовольствием смакуя мое удивление. А лобастый наш дельфин тем временем пересек бульвар, пролетел столь же неузнаваемую улицу Чехова и подрулил по Садовой к небоскребу «Софии». Ни площади, ни ресторана я не узнал. Маяковский, будто изваянный из бронзового стекла, так и блистал на солнце, вздымаясь над площадью выше лондонской колонны Нельсона. Сверкал и параллелепипед ресторана «София», играя отраженным солнечным светом, как сплав хрусталя с золотом. Ресторанный зал поражал и внутри. Привычно белые столики под старомодно крахмальными скатертями соседствовали со странными геометрическими фигурами, похожими на шатры из дождя и аргоновых нитей.
— Что это? — оторопел я.
Заргарьян улыбнулся, как фокусник, предвкушая еще больший эффект.
— Сейчас увидите. Сядем.
Мы сели за один из привычно крахмальных столиков.
— Хотите стать невидимым и неслышимым для окружающих?
Он что-то тронул, подняв уголок скатерти, и зал исчез. Нас отделял от него шатер из дождя, без влаги и сырости. В дождь вплетались светящиеся нити без стекла и проводки. Нас окружала благоговейная тишина пустого собора.
— А выйти можно?
— Так это же воздух, только непрозрачный. Светозвукопротектор. У нас в лаборатории мы применяем черный. Абсолютная темнота.
— Я знаю, — сказал я.
Теперь удивился он, подслушав в моем ответе что-то для себя новое.
Мне надоело играть в загадки.
— Вы Заргарьян? Рубен Захарович? — спросил я, уже совершенно уверенный в том, что не ошибаюсь.
— Узнали, — усмехнулся он. — Значит, и борода не помогла?
— Я по глазам вас узнал.
— По глазам? — опять удивился он. — На газетных и журнальных портретах глаза хорошо не выходят. А где же вы меня еще видели? В кино?
— Вы по-прежнему занимаетесь физикой биополя? — начал я осторожно. — Тогда не удивляйтесь тому, что сейчас услышите. Я вам сказал неправду о том, что двадцать лет не был в Москве. Я вообще не был в этой Москве. Никогда. — Я помедлил немного, ожидая его реакции, но он молчал, продолжая рассматривать меня с возрастающим интересом. — Мало того, я не то лицо, которое вы сейчас видите. Я фантом в его оболочке, гость из другого мира. Явление вам, вероятно, хорошо знакомое.
— Вы читали мои работы? — спросил он недоверчиво.
— Нет, конечно. У нас вы их еще не опубликовали. Ведь наше время отстает от вашего лет на двадцать.
Заргарьян вскочил:
— Позвольте, только теперь я вас понял. Значит, вы из другой фазы. Вы это хотите сказать?
— Именно.
Он помолчал, поморгал глазами, отступил на шаг. Светящаяся пелена дождя наполовину скрыла его, комически срезав часть затылка, спины и ног. Потом он снова вынырнул и сел против меня, с трудом сдерживая волнение. Лицо его словно засветилось изнутри, и в этом свечении были и сокрушающее удивление человека, впервые увидевшего чудо, и радость ученого, что это чудо совершается в его присутствии, и счастье ученого, могущего управлять такими чудесами.