Он так и скривился в усмешечке: «Хозяин-то положения все-таки я». А вслух кольнул:
— Я тоже могу предсказать твое будущее, без телепатии. Услуга за услугу.
— Мужской разговор, — засмеялся я. — Мы же можем изменить будущее. Ты — мое, я — твое.
Он вскинул брови, опять не поняв. Ну что ж, раскроем карты.
— Ты переправишь меня к партизанам. Притом сегодня же. А я гарантирую тебе бессмертие до конца месяца. Ни пуля, ни граната тебя не тронут.
Он молчал.
— Теряешь ты немного: мою жизнь, а выигрываешь куш — свою.
— До конца месяца, — усмехнулся он.
— Я не всесилен.
— А гарантии?
— Мое слово и мои документы. Ты ведь их видел. И догадался, должно быть, что и я кое-что могу.
Он долго раздумывал, молча и рассеянно блуждая взором по комнате. Потом разлил остатки коньяка по бокалам. Он ничего не ел, и хмель уже сказывался: руки дрожали еще больше.
— Ну что ж, — процедил он, — посошок на дорогу?
— Не пью, — сказал я. — Мне нужна ясная голова и рука твердая. Ты мне дашь оружие, хотя бы свой «вальтер», и руки свяжешь легонько, чтоб сразу освободиться.
— А под каким соусом я тебя отправлю? У меня тоже начальство есть.
— Вот ты и отправишь меня к начальству повыше. Какой-нибудь лесной дорогой.
— Придется ехать с шофером и конвоиром. Справишься?
— Надеюсь, конвоира тебе не жалко?
— Мне машину жалко, — поморщился ан.
— Машину я тебе верну вместе с водителем. Идет?
Он подошел к телефону и начал вызванивать. Я даже подивился той быстроте, с какой он все это проделал. Через какие-нибудь полчаса гестаповский «оппель-капитан» уже бороздил запорошенный снегом проселок. Рядом со мной, положив автомат на колени, сидел тощий фриц со злым лицом. Пусть злится. Это меня не тревожило, равно как и мое обещание Мюллеру. Ведь обещал я, а не Громов, который в конце концов окажется на моем месте. Только когда это произойдет и где? Если в машине, то я должен сделать все, чтобы мой злополучный Джекиль быстро сориентировался. Я потянул нетуго связанные на спине руки. Ремешок сразу ослаб. Еще рывок — и я уже мог положить освободившуюся правую руку в карман ватника, прихватив ею вороненую сталь пистолета. Теперь надо было только ждать: каким-то шестым, а может быть, шестнадцатым чувством я уже предугадывал странную легкость в теле, головокружение и тьму, гасившую все — свет, звуки, мысли.
Так и произошло. Я очнулся под рукой Заргарьяна, снимавшего датчики.
— Где был? — спросил он, все еще невидимый.
— В прошлом, Рубен, увы.
Он громко и горестно вздохнул. Никодимов уже на свету просматривал пленку, извлеченную из контейнера.
— Вы следили за временем, Сергей Николаевич? — спросил он. — Когда вошли и когда вышли из фазы?
— Утром и вечером. День.
— Сейчас двадцать три сорок. Совпадает?
— Примерно.
— Пустяковое отставание во времени.
— Пустяковое? — усмехнулся я. — Двадцать лет с лишком.
— В масштабе тысячелетий ничтожное.
Но меня не волновали масштабы тысячелетий. Меня волновала судьба Сережки Громова, оставленного мной почти четверть века назад на колпинском пригородном проселке. Думаю, впрочем, он не потерял даром времени.
Новый эксперимент начался буднично, как визит в поликлинику. Накануне я не собирал друзей, Заргарьян не приезжал, и поутру меня никто не напутствовал. В институт я добрался на автобусе, и Никодимов тут же усадил меня в кресло, не уточняя градуса моей доброй воли и готовности к опыту.
Он только спросил:
— Когда у вас в прошлый раз начались неприятности? К вечеру, во второй половине дня?
— Примерно. На улице уже темнело.
— Приборы зафиксировали сон, потом нервное напряжение повысилось, и наконец — шок…
— Точно.
— Я думаю, мы теперь сумеем предупредить это осложнение, если оно возникнет, — сказал он. — Вернем ваш психический мир обратно.
— Я именно этого и не хотел. Вы же знаете, — возразил я.
— Нет, сейчас мы рисковать не будем.
— Какой риск? Кто говорит о риске? — загремел Заргарьян, появляясь как призрак — весь в белом — на фоне белых дверей.
Он был в соседней камере — проверял усилители.
— За одну минуту твоего путешествия отдаю год жизни. Это уже не наука, как думает Никодимов, — это поэзия. Ты любишь Вознесенского?