Написал письмо Дику.
Что может предложить Америка: комфорт, наиболее рационально оборудованный мир, все ready for use [готово к употреблению (англ.)], мир, выхолощенный "американским образом жизни"; куда бы они ни пришли, для них всюду highway [открытая дорога (англ.)], мир, плоский как рекламный щит, размалеванный с двух сторон, их города, вовсе не похожие на города, иллюминация, а наутро видишь пустые каркасы, - трескотня, способная обмануть только детей, реклама, стимулирующая оптимизм, неоновый щит, которым хотят оградиться от ночи и смерти...
Потом я взял напрокат лодку.
Чтобы побыть одному!
Их сразу отличаешь даже в купальных костюмах, сразу видно, что у них есть доллары; их голоса невыносимы (как на Аппиевой дороге), голоса жевательной резинки, состоятельного плебса.
Написал письмо Марселю.
Марсель прав: он верно говорил про их фальшивое здоровье, фальшивую моложавость, про их жен, которые не желают признать, что стареют; они пользуются косметикой даже в гробу, вообще у них порнографическое отношение к смерти; их президент, который должен улыбаться, словно розовощекий бэби, с обложки любого журнала, а не то они не захотят его переизбрать, их непристойная моложавость...
Я все греб и греб дальше от берега.
На море было тоже невероятно жарко.
Совсем один.
Я перечел письма к Дику и к Марселю и разорвал их, потому что они получились не деловые; по воде плавали белые клочки бумаги; у меня на груди тоже белые волосы - седые.
Совсем один...
Потом я веду себя просто как мальчишка: я рисую на горячем песке женщину и ложусь рядом с ней, хотя она только из песка, и громко с ней разговариваю.
Она дикарка!
Я не знал, куда девать этот день, куда девать самого себя, странный день; я сам себя не понимал и не пойму, как он прошел, этот день, время после обеда казалось вечностью, - день голубой, невыносимый, но прекрасный и нескончаемый, - пока я снова не оказался у каменной стены на Прадо (уже вечером), я сидел с закрытыми глазами; я теперь пытаюсь себе представить, что нахожусь в Гаване, что сижу на каменной стене на Прадо. Я не могу себе этого представить, и мне страшно.
Все хотят почистить мне ботинки.
Вокруг одни только красивые люди, я любуюсь ими, словно диковинными зверями, их белые зубы сверкают в сумерках, их смуглые плечи и руки, их глаза, их смех, потому что они радуются жизни, потому что праздничный вечер, потому что они красивы.
Мне хотелось глядеть и глядеть...
Во мне бушевала страсть...
Вхолостую.
Я существовал только для чистильщиков сапог.
Сутенеры...
Продавцы мороженого...
Они развозили мороженое на особых тележках - нечто среднее между детской коляской и маленьким буфетом, к этому приделано полвелосипеда, а над ним что-то вроде балдахина из заржавевших жалюзи; освещение как от карбидной лампы, зеленые сумерки, синие юбки колоколом.
Лиловый месяц.
Потом история с такси: было еще совсем рано, но я не мог больше шататься как труп среди живых на Корсо - мне захотелось вернуться в гостиницу и принять снотворное; я остановил такси; а когда распахнул дверцу, то оказалось, что там сидят две дамы, одна темноволосая, другая блондинка; я сказал: "Sony" - и захлопнул дверцу, но шофер выскочил, чтобы меня вернуть. "Yes, sir! - крикнул он и снова распахнул дверцу. - For you, sir!" [Пожалуйста, сэр! Для вас, сэр! (англ.)] Я рассмеялся - вот это сервис - и сел в машину.
Наш роскошный ужин!
Потом мой позор...
Я знал, что когда-нибудь это случится; я лежал в своем номере и не мог уснуть, хотя смертельно устал; ночь была жаркая, время от времени я обливал водой свое тело, которое предало меня, но снотворного не принял; мое тело еще годится на то, чтобы наслаждаться ветерком от вентилятора, который кружился, обдувая то грудь, то ноги, то снова грудь.
Меня мучила одна только мысль: рак желудка.
В остальном я был счастлив.
Серый рассвет, стая птиц; я беру свою портативную машинку и пишу наконец мой отчет в ЮНЕСКО относительно монтажа турбин в Венесуэле, который завершен.
Я сплю до полудня.
Я ем устрицы, потому что не знаю, чем заняться, работа моя сделана; я курю слишком много сигар.