Так я и не узнал, упала ли вниз бутылка или нет.
Когда я пошел в уборную, оказалось, что дверь закрыта изнутри. Я принес отвертку и отодвинул задвижку. Какой-то тип сидел на кафельном полу и курил; он спросил меня, кто я такой...
И так - всю ночь.
- В вашем обществе можно умереть, - сказал я, - и никто из вас этого не заметит, дружбой здесь и не пахнет, да, да, умереть можно в вашем обществе, - уже кричал я, - умереть! И вообще зачем мы разговариваем друг с другом, - кричал я, - зачем, хотел бы я знать (я сам слышал, как кричал), и зачем мы все собрались вместе, если можно умереть и никто из вас этого не заметит?..
Я был пьян.
Пили до самого утра. Не помню, когда они ушли и как; только Дик лежал и спал.
К 9:30 заканчивалась посадка на теплоход.
У меня болела голова; я складывал вещи и был рад, что Айви мне помогала, было уже поздно, но я попросил ее еще раз сварить кофе - она это делала отлично; Айви вела себя трогательно и даже проводила меня на причал. Она, конечно, плакала. Был ли у нее кто-нибудь на свете, кроме меня, если не считать мужа, я не знаю; об отце и матери она никогда не упоминала, помню только ее забавную реплику: "I'm just a deadend-kid" [я дитя трущоб (англ.)]. Родом она была из Бронкса, а вообще-то я и в самом деле ничего не знал об Айви; сперва я думал, что она балерина, потом - что проститутка, но и то и другое неверно, скорей всего Айви и в самом деле работает манекенщицей.
Мы стояли на палубе.
Айви в своей шляпке из перьев...
Айви обещала уладить все мои дела - и с квартирой, и со "студебеккером". Я оставил ей ключи. Когда теплоход загудел и громкоговоритель настойчиво попросил провожающих сойти на берег, я поблагодарил ее за все, потом поспешно поцеловал, так как и в самом деле уже пора было идти - сирены не умолкали, приходилось даже затыкать уши... С трапа Айви сошла последней.
Я махал ей рукой.
Мне надо было сделать усилие, чтобы совладать с охватившим меня волнением, хотя я и обрадовался, когда лебедки стали втягивать на борт тяжелые канаты. День стоял безоблачный. Я был доволен, что моя поездка не расстроилась.
Айви тоже махала.
"А все-таки она "свой парень", - думал я, хотя никогда ее толком не понимал; я встал на станину лебедки, когда черные буксиры потащили нас кормой вперед из гавани и все сирены снова загудели; я вынул свою камеру (с новым телеобъективом) и снимал махающую мне Айви до тех пор, пока еще можно было различить лица невооруженным глазом; потом я стал снимать выход теплохода в открытое море, а когда скрылся из виду Манхэттен, принялся ловить в объектив провожающих нас чаек.
Тело Иоахима надо было не в землю зарыть (я часто об этом думаю), а сжечь. Но теперь уж ничего не поделаешь. Марсель был совершенно прав: огонь - вещь чистая, а земля от ливня - от одного-единственного ливня превращается в жидкую грязь (как мы в этом убедились на обратном пути), она начинает шевелиться от бесчисленного множества личинок, становится скользкой, как вазелин, а в свете зари кажется гигантской лужей зловонной крови, месячной крови, кишащей головастиками, посмотришь - в глазах рябит от их черных головок и дергающихся хвостиков, точь-в-точь сперматозоиды, в общем - ужасающая картина. (Я хочу, чтобы меня непременно кремировали.)
На обратном пути мы почти не останавливались, не считая, правда, ночевок, - без луны было слишком темно, чтобы ехать. Ливень не затихал всю ночь, все вокруг бурлило, мы не выключали фар, хотя и стояли на месте, гул не смолкал, словно начинался потоп, земля клубилась перед фарами - дождь хлестал как из ведра, и казалось, этому не будет конца; ветра не было, ни малейшего дуновения. В конусах света наших фар - застывшие растения и сплетения лиан, которые блестели, словно кишки. Я был рад, что не один, хотя, если рассуждать здраво, опасности не было, вода уходила в землю. Но мы не сомкнули глаз. Мы разделись догола, как в бане, потому что сидеть в мокрой, прилипающей к телу одежде было невыносимо. Но ведь дождь всего-навсего вода, как я без конца себе повторял, ничего отвратительного в нем нет. Под самое утро дождь вдруг перестал - внезапно, словно выключили душ. Но с листьев в лесу продолжало капать, и шум стекающей воды не умолкал. А потом рассвет! Никакой прохлады, утро было жаркое, от земли шел пар, солнце едва пробивалось сквозь марево, листья блестели, мы были мокрые от дождя и какие-то сальные и липкие от пота, скользкие, как новорожденные. Я сидел за рулем. Понятия не имею, как нам удалось переправиться на нашем лендровере через реку, но, так или иначе, это удалось. Трудно было поверить, что мы по своей воле полезли купаться в эту гнилую тепловатую воду и плавали среди омерзительных слизистых пузырей. Когда машина мчалась по лужам, грязь веером вылетала из-под колес - лужи были кроваво-красные от зарева восхода. Марсель сказал мне: "Tu sais que la mort est femme" [знаешь, ведь смерть - женщина (фр.)]. Я взглянул на него. "Et que la terre est femme" [и земля - тоже женщина (фр.)], добавил он, и тут я его понял - в самом деле, похоже - и невольно громко рассмеялся, словно услышал непристойность.