Мотор уже завели.
"Студебекер" понравился не мне, а Айви - вернее, его цвет (она считала, что он красный, как томат, я - что он малиновый) отвечал ее вкусу, а не моему, ну а технические качества машины ее, собственно говоря, мало интересовали. Айви была манекенщицей, она выбирала платья в соответствии с цветом машины, цвет машины - в соответствии с цветом губной помады или наоборот, точно сказать не могу. Зато могу точно сказать, в чем она меня вечно упрекала: у меня совсем нет вкуса и я не хочу на ней жениться. При этом она, как я уже сказал, все же очень славная. Но мое намерение продать ее "студебекер" она считала чудовищным и очень для меня типичным - я совершенно не думаю о ее туалетах, которые сшиты специально для малинового "студебекера" и без него ей не нужны, да, все это очень для меня типично, потому что я эгоист, жестокий человек, дикарь во всем, что касается вкуса, изверг по отношению к женщине. Упреки эти я знаю наизусть и сыт ими по горло. Что я не намерен жениться, это я ей говорил достаточно часто, во всяком случае, давал понять, а в последний раз и прямо сказал - как раз в аэропорту, когда нам пришлось три часа ждать "суперконстэллейшн". Айви даже плакала, слушая, что я ей говорю. Но может быть, ей надо, чтобы это было написано черным по белому. Ведь если бы самолет сгорел при этой вынужденной посадке, ей бы все равно пришлось жить без меня, писал я ей (к счастью, под копирку) весьма недвусмысленно, чтобы, как я рассчитывал, избежать еще одной встречи и объяснения.
Вертолет был готов к старту.
У меня уже не хватило времени перечитывать письмо, я только успел сунуть лист в конверт и сдать его. Потом я глядел, как стартует вертолет.
Постепенно все мужчины обросли щетиной.
Я тосковал по электричеству...
В конце концов все это осточертело; собственно говоря, это было просто неслыханно, настоящий скандал; подумать только, всех нас - сорок два пассажира и пять человек экипажа - до сих пор не вызволили из этой пустыни. А ведь большинство летело по срочным делам.
Как-то раз я все же спросил:
- А она еще жива?
- Кто? - спросил он.
- Ганна, его жена.
- А... - Вот и все, что я услышал в ответ.
Он явно думал только о том, каким ходом парировать мою атаку (я разыгрывал гамбит), да при этом снова засвистел - а свист его меня и так раздражал, тихий свист без всякой мелодии, похожий на шипение какого-то клапана, совершенно непроизвольный, - и мне пришлось еще раз спросить:
- Где же она теперь?
- Не знаю, - ответил он.
- Но она жива?
- Я полагаю.
- Ты этого точно не знаешь?
- Нет, - сказал он, - но полагаю, что жива.
И он повторил, как свое собственное эхо:
- Полагаю, что жива.
Наша партия в шахматы была для него куда важнее.
- Быть может, все уже упущено, - сказал он после длительной паузы. Быть может, все уже упущено.
Это относилось к шахматам.
- Она успела эмигрировать?
- Да, - сказал он, - успела.
- Когда?
- В тридцать восьмом году, - сказал он, - в последнюю минуту.
- Куда?
- В Париж, - сказал он, - а потом, видимо, дальше, потому что два года спустя и мы вошли в Париж. Кстати, это были лучшие дни моей жизни! До того, как меня отправили на Кавказ. Sous les toits de Paris [под крышами Парижа (фр.)].
Больше мне спрашивать было нечего.
- Знаешь, - сказал он, - мне кажется, если я сейчас не рокируюсь, мое дело дрянь.
Мы играли все с меньшей охотой.
Как потом стало известно, восемь вертолетов американской армии трое суток прождали у мексиканской границы разрешения властей вылететь за нами.
Я чистил свою машинку. Герберт читал.
Нам оставалось только одно - ждать.
Что касается Ганны...
Я ведь не мог жениться на Ганне; я был тогда, с 1933-го по 1935 год, ассистентом в Швейцарском политехническом институте, в Цюрихе, работал над своей диссертацией ("О значении так называемого максвелловского демона") и получал триста франков в месяц, о браке и речи быть не могло, хотя бы из-за материальных соображений, не говоря уже обо всем остальном. И Ганна меня ни разу не упрекнула в том, что мы тогда не поженились. Я ведь был готов. По сути, это сама Ганна не захотела тогда выйти за меня замуж.