— Дай мне поесть.
— Посмотри на меня, — он вновь засмеялся. — Подними лицо. Arrosolato, застенчивый, как девушка. Ах, Вито, Вителлоне.
Он поднялся со стула и сжал тонкую шею мальчика.
— Когда-нибудь у тебя будет такая женщина. Не сейчас. Сейчас ты еще маловат для таких. Сейчас для тебя — нервного, нетерпеливого — нужны девушки. Но позже, когда ты станешь мужчиной…
— Ладно, что ж, я не мужчина. Это моя вина?
— Ох, Вито, я только дразню тебя.
Он схватил сына за черные волосы и повернул юное лицо так, чтобы глубоко посмотреть ему в глаза.
— Вито, скажи-ка мне, — сказал он, пристально вглядываясь в черные глаза сына. — Это еще не произошло, нет? Ты все еще девственник, нет?
Мальчик вздрогнул, его смуглые щеки порозовели. Он попытался убрать отцовскую руку с волос.
— Черт возьми…
— Не чертыхайся, — сказал Пеллегрино, грозя ему пальцем. — Я не говорю тебе, что делать, я просто задаю тебе вопрос: ты все еще девственник?
— Господи Иисусе!
— Хорошо, — сказал Пеллегрино. Он улыбнулся и нежно потрепал Вито по щеке. — Хорошо. Не беспокойся об этом. Это вскоре произойдет. Ты станешь мужчиной, Вито. Ты станешь таким мужчиной… У тебя будет столько женщин. Поверь мне. Я счастлив за тебя.
— Ах-х, — мальчик оттолкнул стул и бросил на отца взгляд, полный гордости и смущения. Затем подошел к зеркалу, висевшему над раковиной, и тщательно пригладил волосы. Отец смотрел на него, глубоко тронутый красотой мальчика.
В такие моменты он был благодарен за сына — не потому, что это его кровь, что это он породил такое быстрое и изящное создание, но просто потому, что Вито был чем-то красивым, чем-то блестящим и сверкающим в установленной им самими суровости его жизни.
Надежда увядала в Алессандро Гаспаре Пеллегрино медленно, ветвь за ветвью, радость за радостью, как слабеющее дерево. Это дерево никогда не цвело. Кривое, худосочное, рожденное на узких задних улочках Флоренции, как и сам Алессандро и, как и он, искалеченное и увечное от рождения, это деревце уходило корнями глубоко в камни. Эти каменные глыбы когда-то были цветами, самым лучшим, самым ярким цветом человеческого сердца и ума. Все погибло, все задавлено, все свалено в кучу, все превратилось в холодный камень. Справедливость Бога, цветок. Доброта Христа, божественность человека, вечность искусства, независимость разума — все цветы превратились в камень.
И вот так, питаемая только анархическими мечтами — мечтами поэзии, политики и парадокса — и скудной жизненной силой молодости, осторожно росла его надежда. И наконец выросла — достаточно для того, что он смог жениться, ухитрился перебраться в Америку и осесть в Нью-Йорке. Там-то и началось увядание этого молодого человека с укороченной ногой, страстным лицом и бледной беременной женой, молодого человека, который, кроме того, обнаружил немного сторонников, готовых разделить его роскошную мечту о том, чтобы выкорчевать все эти уродливые камни, перевернуть все скамьи в судах, сбить с голов епископов митры, уничтожить все мучения человечества одним последним чудовищным взрывом динамита. Там-то и началось его увядание.
Что это было, как это случилось? Уродливость. Он бы ответил: прежде всего — уродливость. Но, конечно, никто не задал ему этого вопроса. Вот и вторая причина: одиночество. И еще одна: цинизм, этот бесцветный ледяной флорентийский яд, который он впитал из родных камней. Уродливость, одиночество, самонадеянность — вполне достаточно, чтобы иссушить человека.
Даже тогда надежда Алессандро хотя и не давала никаких новых побегов, но все же еще жила. До тех пор, пока однажды в «Брукалине» он не застыл в черном костюме, держа своего маленького четырехлетнего сына, укрытого от ноябрьского дождя промасленной материей, и ожидая, когда можно будет бросить горсть мокрой земли в могилу жены. Теперь все было кончено. Basta. Хватит.
Не сумев найти работу по специальности (он был столяр-краснодеревец), Алессандро подрядился на службу привратником, чтобы можно было присматривать за мальчиком. Он перебрался из одной мрачной закопченой дыры в другую, таща своего Данте, свои стамески и шила, забавную причудливую гравюру с изображением Бакунина, на которой он был скорее похож на щеголя начала XIX века, и своего сына.