Время вытесняло моих кумиров, они мешали прогрессу. Я еще не пришел в себя после обморока Дули. Ее сразила неимоверно громкая музыка, обрушившаяся на нас из дискотеки. Нельзя безнаказанно увеличивать громкость музыки. Это агрессия. От сильных звуков плачут грудные дети и разбегаются звери. Зачем же владельцы дискотек соревновались друг с другом в нечеловеческой громкости? Ими двигала все та же рациональность: молодежь шла туда, где мощнее были звуковые колонки. Как наркотики требуют увеличения дозы, музыка требовала все большей и большей громкости. Она стремилась к техническому пределу. На этом пределе даже простенькая мелодия не прорезалась, как не прорезается граверная игла на стали, музыка шла штрихами и зазубринами. Простота мелодии тоже стремилась к своему пределу, за которым мелодия превращалась в рев. Все живое, имеющее уши, бежит прочь от такого рева, и в парнях и девочках тоже не мог не возникнуть импульс к бегству, а они преобразовали его в танец. Без импульса к бегству их танец не мог состояться. Не так ли строятся и брачные танцы животных: отталкивание, притягивание, опять отталкивание — два элемента танцевальных па, из которых вяжутся сложнейшие ритуалы. Импульс к бегству играл роль пружины, заставляющей двигаться. Другие пружины ослабли и не работали, векселя Астарты не принимались к оплате, золотой запас истощился, сказал бы Локтев и добавил бы: не Астарта заманивает молодых на дискотеку, а Д-н. Но это был очень опасный импульс. Я подумал, что, может быть, мышление вместо действия — это не самый плохой выход.
Дуля все спала, я сидел перед телевизором, включив его без звука. Показывали какой-то телесериал, часто выскакивала реклама, одна и та же, блоками. Примелькалась женщина, садящаяся в шикарный автомобиль и закидывающая ноги под рулевую колонку. Каждый раз пытался рассмотреть ноги и каждый раз не успевал. Наконец, сообразил: план взлетающих ног длился меньше времени, чем нужно глазу для осознания картинки.
Вспомнился кинозал в старом тракторозаводском клубе, где перед сеансами показывали хронику. Если показывали новый автомобиль, ГАЗ или ЗиС, на экране двигались шатуны, поршни в цилиндрах и колеса в подшипниках, вращались коленвалы, и меня завораживала эстетика полированной стали, матово блестящей в прозрачном машинном масле. Это был тот редкий случай, когда эстетика воплощала этическую мысль. Новые машины превосходили старые в мощности, скорости, красоте, долговечности, надежности и удобстве. Они должны были сделать жизнь легче, разумнее и счастливее. Зритель видел идею прогресса в чистом виде, диктор растолковывал, чем новая модель лучше старой, иногда на экране появлялась нарисованная стрелка: вот здесь, вот поэтому. Реклама, если это можно было назвать рекламой, обращалась к разуму. Красота была рациональной.
Когда это было? В пятидесятых? Шестидесятых? Теперь машины покупают люди, которые не собираются вникать в технические преимущества и тонкости. Во всяком случае, Марина сменила третью, не интересуясь техническими характеристиками. Опять поехал рекламный блок, опять влетали в автомобиль стройные ноги, и я, наконец, понял, в чем дело: план ног, усеченный на какие-то доли секунды, был усечен намеренно и квалифицированно, чтобы зритель увидел, но не рассмотрел то, что ему показывают. План длился ровно столько, сколько нужно, чтобы создать в глазу физиологическое раздражение. Оно, в свою очередь, создавало чувство незавершенности, недополученности, а следующий план рекламируемой машины, чуть затянутый, прикреплял чувство недополученности к нему.
От блудниц Астарты требовалось не провоцирование семяизвержения, а невнятность вызываемого желания, сказал бы Локтев. Эта невнятность была обязательной. Она делала желания взаимозаменяемыми. Существовал рынок желаний, и на нем нужен был эквивалент, подобный денежному в товарном рынке. Подобно денежной массе, эквивалент мог заменяться векселями и работать без наличных.
Все было рационально. При этом существовала разница между рациональностью моей послевоенной молодости и теперешней. Тогда под рациональностью мы все, как Петро, понимали удовлетворение потребностей. Поэтому реклама автомобилей обращалась к разуму, а танцы в танцзале этажом ниже шли под негромкую сексуальную музыку. Теперь дискотека и телереклама все обнажили. То, что нам казалось потребностью, было чем-то другим. Петро ошибался. Это шло не изнутри, как физиологическая потребность, а навязывалось извне, как приказ, и отдавшему приказ не было дела до наших потребностей. Возможно, я сейчас пытаюсь выразить не очень привычную мысль. Приказ — слово Локтева. Существуют разные объяснения, в разных масштабах, как выразился бы сам Локтев. Например, есть экономическое объяснение: рыночная экономика должна подстегивать потребительский спрос, иначе наступит кризис. Есть социологическое объяснение: людьми движет социальный престиж (кстати, почему бы здесь не поклониться Конраду Лоренцу?), вещи — символы социального престижа. Есть психологическое: потребительство — сверхкомпенсация или что-то в этом роде. Но почему возникли здесь и сегодня именно эта экономика, именно такое общество и именно такие личности? Локтев попытался понять. Его «приказ» — это, как я понимаю, то, что в сегодняшних науках о хаосе называется аттрактором — состояние системы, притягивающее к себе все случайные состояния, благодаря чему в хаосе возникает порядок. Впрочем, лучше я процитирую Локтева.