Я был, мама говорит, тяжелым ребенком. Вопил ночи напролет, мама не высыпалась, тетки злились, кто-то в сердцах сказал полушутя (то есть шутя, шутя): выбрось его в окошко. И год спустя, став на ножки, я мчался к маме, когда что-нибудь пугало и поражало воображение. Не за защитой бежал. Я сам не знал, зачем. Поплакаться, пожаловаться. Поплакавшись, избавлялся от чего-то и мчался назад.
В детстве все рассказывал маме, сестре, отцу, любому, кто оказывался рядом, — пускал пузыри, захлебываясь словами, сообщал кому ни попадя что попало. Стыдно вспомнить, но что уж стыдиться, если солидные взрослые люди горланят за праздничным столом дурацкие песни и не стыдятся, а ведь это то же самое. Душа требует, вот и горланят. А душа-то первоначально и есть дух, который витал над водами, а в первоисточнике, на семитских языках — руах, ветер, движение воздуха, — дыхание, выдох, вдох, а в них — крик.
Бог с ней, с историей. Бог с ними, с приматами. Это моим оружием был крик! Все детство я мечтал говорить тихим голосом, быть немногословным, спокойным, выдержанным, и всю жизнь вопил то от восторга, то от гнева, повышал голос, люди озирались и просили: тише. Я сам не любил кричащих, старался, но не выдерживал, срывался. Особенно в спорах. В детстве крик заменял аргументы. Спорящие начинали вопить друг на друга. И это в самом деле действовало сильнее аргументов. Да разве у взрослых не так же? Когда на меня кричали, переставал соображать. В таком состоянии или орал в ответ или терял желание спорить. Наскакивал, как петух, или сдавался, потому что от чужого крика становилось не по себе.
Несколько лет я бредил Поршневым. У мамы была привычка, проходя мимо ребенка на улице, обязательно воскликнуть: «Нет, вы только посмотрите, какое чудо!» Если проходила мимо цветов, требовала посмотреть на цветы и восхищаться ими. Она любила в себе эту возвышенность духа, а я все время раздражался, тут же корил себя за мелочное раздражение, и Поршнев успокоил: мамины восторги были агрессией, она внушала звуком голоса, доминировала, я не мог не сопротивляться. Или невиннейшая Дора Сташкова, жертва сталинских репрессий, отсидевшая десять лет в лагерях, знаменитый автор либеральных статей в «Самиздате», собирая в своей квартирке в Беляево молодежь и бичуя социализм своим хорошо поставленным голосом школьной учительницы, она казалась мне агрессивнее членов Политбюро, читающих свои тексты по бумажке вялыми, потухшими голосами, — единственно потому агрессивнее, что опьянялась звуком собственного голоса. Она была жертвой, они — хищниками, но, может быть, хищниками их делала не повышенная агрессивность, а подлость.
Позднее я прочел Конрада Лоренца и бредил его идеями о внутривидовой агрессии. Агрессия начинается с живой клетки, уже заложена в ней, жизнь — это агрессия, в аквариуме Лоренца рыбы одного вида пожирали друг друга до тех пор, пока не оставалась одна или пара. Потом эта тотальная внутривидовая агрессивность стала ограничиваться территориальным императивом, а там, где животные теряли свои территории, в ритуальных иерархиях, она приняла форму стремления к доминированию. Все стремятся доминировать и используют для этого то действие, которое дано им для агрессии. Петухи клюют, собаки кусают. А что делает человек? Мы в стремлении доминировать не клюем друг друга и не кусаем. Мы говорим, кричим, шепчем, оскорбляем, жалуемся, орем, сетуем, бормочем, проклинаем, молимся. Болтливая старушка на скамейке проявляет больше агрессивности, чем начальник генерального штаба, планирующий кровопролитную операцию. Что делают пьяные, растормозив алкоголем сдерживающие центры? Они горланят!