Точно так же однажды, сразу после войны, взобравшись по стволам к верхушкам, пригнули к земле две осины. К ним привязали предателя родины, немецкого старосту, не успевшего убежать с немцами, и отпустили стволы. Об этом рассказывал сосед, бывший партизан. Много лет спустя это использовал режиссер Салтыков в своем фильме «Бабы». Но у Салтыкова не было того, что мне запомнилось в рассказе бывшего партизана: староста кричал, что он советский разведчик, выполнявший секретное задание.
Я запомнил, потому что часто думал: а вдруг староста не врал?
На пустырях из суглинка и сора торчало железо войны, какой-нибудь трак, искореженный коленвал, ржавая шестеренка или другая танковая деталь, а уж, ракетниц, неразорвавшихся гранат, ржавых мин и гильз всех калибров было множество. Когда ковш экскаватора или нож бульдозера на новостройке натыкались на торчащий из земли снаряд или стабилизатор бомбы, вызывали саперов, и те, отогнав и заставив припрятаться по укрытиям детей и зевак, взрывали опасный предмет. Мальчишки всегда старались остаться поближе, рядом с саперами.
Такие интересные события, конечно, случались редко, а лето тянулось бесконечно. Я бродил по пустырям, надеясь найти бомбу или мину, а находил только муравейники. Подолгу сидел на корточках перед ними, длинным прутиком устраивая муравьиные катаклизмы. Тот же бывший партизан рассказал о страшной казни — партизаны поймали немецкого офицера, раздели догола и привязали к стволу сосны над муравейником, оставив на съедение муравьям. До сих пор боюсь муравьев, и когда приходится опуститься в траву, оглядываюсь, нет ли рядом муравейника.
Родители работали, старшая сестра лежала в психушке, и в длинные очереди за хлебом и керосином ходил я. Только они из тех лет и запомнились. Они извивались, будоражились ссорами и роптали, когда обнаглевшие блатные, оттолкнув всех, гурьбой проходили в магазин. Если какой-нибудь инвалид-фронтовик начинал возмущаться погромче, блатные, отоварившись водкой, могли побить, а могли и добродушно покуражиться, если фронтовик вовремя тушевался и не лез на рожон. Фронтовики, наконец, объединились против блатных, к ним присоединились парни покрепче. С тех пор вставали дружиной перед входной дверью и держали порядок. В очередях я читал.
Читал всюду — на уроках, спрятав книгу под парту, на переменах, на коммунальной кухне с керогазами по числу соседей, ночами под одеялом, отлавливая свет уличного фонаря, и, конечно, в очередях. Если не было в руках книги, я включал воображение и вспоминал прочитанное. «Три мушкетера» с первого раза запомнил наизусть, как будто сам сочинил, и так, в очередях, мысленно перечел его, наверно, раз десять. Когда подходила очередь, прекращал воспоминание, как чтение, на какой-нибудь главе, и в следующей очереди на другой день начинал вспоминать продолжение. Вполне возможно, что в некоторых местах, там, где память подводила, целые куски сочинял сам — ритм книжных фраз уже существовал во мне, он был не похож на ритм человеческой речи, то есть на ритм общения, то есть, опять же, на ритм жизни. Может быть, именно этим он и привлекал. Может быть, это было музыкальным переживанием: «Корвет „Клеймор“ погиб, но слава не выпала на его долю. Нельзя быть героем, сражаясь против отечества…» — та-тá тá-та та-тá та-та-та-та-тá-та-та та-та-та… Может быть, в этом было что-то от дудочки Крысолова, уводящего мышей и детей из города, в котором они родились. Я уже был околдован книгами и не мог без них.
В эту пору мне и попался Локтев, тонкая книжка на оберточной бумаге, без обложки и первых двух страниц.
Надо, наверно, сказать, что время было бедным не только на хлеб, но и на книги. В разрушенном Минске уцелело только четыре каменных здания, а уж книги исчезли совсем. Возникающие библиотеки начинались с пустых стеллажей. Заполнялись тем, что завозилось на базу книготорга. Это были сплошь романы лауреатов Сталинских премий — либо про войну, либо про то, как вернувшиеся с войны коммунисты и комсомольцы налаживали мирную жизнь на заводах, стройках и в колхозах. Я брал книги сразу в двух библиотеках, школьной и районной. Школьная помещалась в темной маленькой комнате рядом с гимнастическим залом. В нее входили, обойдя всю школу вокруг, со двора. Там сидела Ольга Викентьевна, загадочная, потому что всегда молчала, и непонятного возраста. Книжные полки стояли за ее спиной. Когда я сдавал прочитанные книги, она вытаскивала из картотеки формуляр, не спрашивая фамилию (у меня жуткая фамилия — Кишкельман). На лице ничего не выражалось. Ходкие книги, десятка два, лежали перед ней на прилавке. Я их прочел и знал по обложкам, корешкам, даже по толщине. Не надо было перебирать их, чтобы сразу сказать ей: