Опытный Кожевников, однако, предвидел обвинения в недостатке интернационального чувства. Едва ли его беспокоили истерика (и лукавство) старых большевиков, но он лучше многих своих коллег знал, что во главе коммунистических партий Западной Европы стоят товарищи еврейской национальности, и их запросы в ЦК по поводу его книжки были ему совсем не нужны. Ни одной рискованной фразы, ни одного неосторожного слова он не написал. Там, где агрессивность вероломного Израиля объяснялась древней претензией евреев на богоизбранность, Кожевников цитировал «известного лингвиста-семитолога» А.Ф. Локтева.
Одну из цитат я узнал сразу:
«Ради этой цели их предки разрушили великую языческую культуру Ханаана, тысячелетие спустя — античность, теперь — Европу. Каждый еврей хочет быть пророком при своем Боге, но они не могут договориться друг с другом».
Эти строчки я запомнил со школьных лет. Локтев писал о Марксе, Фрейде и Эйнштейне. Кожевников намеренно сократил фразу так, чтобы создалось впечатление, будто речь идет о претензиях всех евреев на мировое господство. Его мишенью были не сионисты, а евреи, но он не хотел терять репутацию марксиста, и Локтев оказался удобен. Конечно, Кожевников был мерзавцем. Он прятался за Локтева и передергивал.
Собственные тексты Кожевникова были бессодержательными, как речи членов Политбюро, грязную работу делал авторитетный специалист — «известный лингвист-семитолог». Локтева использовали. Кожевников оклеветал его. И все-таки, зачем Локтев взял глумливый тон? Теперь я понимаю, он был одержим своей войной с единобожием, но зачем фиглярствовал в отношении Альберта Эйнштейна, Маркса и Фрейда? В других местах было еще хуже. Конечно, ничто не мешало Кожевникову вставить в них от себя несколько грязных, пачкающих слов. Проверить авторство, видимо, было уже нельзя. Однако я чувствовал: они написаны Локтевым. Кожевников писал мертвым и невнятным языком партийных документов, а фразы были живыми, глумливыми по-локтевски.
Локтева использовали, но разве он не дал для этого повода? Над чем он, в сущности, глумился? Над единобожием? Монотеизмом? Примитивностью теорий? Или над самим усилием интеллекта понять мир, свести к одной причине бесчисленные начала?
Ему был дорог глумливый тон сам по себе.
Папка и сейчас лежит передо мной. Все от нее отказались, и я ее единственный владелец. Так решила Ольга Викентьевна, наследница Локтева. Думала ли она тогда, что я вырасту, сохраню и издам книгу? Уверен, что нет. Тогда о публикации Локтева не думал никто, даже всесильный Кожевников.
Кроме тощих «Холмов Астарты» и какой-то книги на французском в папке основное место занимала машинописная копия рукописи. Листки соединялись толстой ржавой скрепкой. Первым делом я заглянул в них. Это была проза.
Мне было не до художественной литературы. Начинался второй семестр. На меня свалились курсовые, проекты, зачеты и экзамены. Я жил на стипендию. У литейщиков она была повышенной, кажется, 360 рублей. Одно-единственное «удовлетворительно» в сессию лишило бы меня этой стипендии, и родителям пришлось бы меня содержать. Даже подумать об этом было страшно. Я медленно черчу и плохо запоминаю формулы и цифры. Я занимался ночи напролет, а в дни экзаменов с утра начинался понос. Кроме учебы была и обычная молодая жизнь. Дуля вздумала посмотреть Москву, которую никогда не видела, и приехала в мою весеннюю сессию. Чтобы быть с нею эти пять дней, я совершил самый решительный поступок в своей жизни: сдал два экзамена в один день.
Папка полгода пролежала в общежитской тумбочке. Собирался прочесть ее в летние каникулы, но папа слег с инфарктом. Весной он вступил в «Товарищество садоводов» своего тракторного и взял шесть соток на пустыре. Он надеялся хоть как-то обеспечить свою душевнобольную дочь, да и любил работать на земле. Он был типичным еврейским мечтателем. На пустырь завезли чернозем, торф, навоз, саженцы, бочки для воды, столбы и проволоку для забора, и все каникулы я не вылезал с участка. Дуля решила, что я ее разлюбил. Потом были третий семестр и третья сессия. Так что папку я взял с собой на зимние каникулы.