Когда такой человек, превративший себя самого в воск, отказывает в справедливости или заслуженной награде человеку разумному и по прихоти своей жалует ими болвана, что с ним происходит? А вот что. Он подтачивает и истребляет себя, сам не замечая, как это совершается. Силы его покидают, честь гибнет, достояние тает, дети, жена, родные и друзья, на которых он опирался в своих притязаниях, умирают один за другим; тяжкая печаль овладевает им, причину коей он не понимает. А она в том, друг мой, что все его невзгоды суть бичи божий, поражающие его в сей жизни там, где это больней всего, и вдобавок его ждет кара и на том свете. Так устрояет всемогущий господь во утешение праведным: тех, кто, не боясь греха, творит вопиющие мерзости и беззакония, он наказует тут же, у нас на глазах, дабы мы прославили его справедливость и утешились его милосердием, ибо покарать злодея также милосердие.
Хочешь быть здоров, весел, доволен, не знать всех этих бед, на которые сетуешь, хочешь всегда радоваться, не ведать нужды и печали? Вот тебе правило: исповедывайся чистосердечно, как перед смертью; будь справедлив, воздавая каждому, что положено; живи своим трудом, а не чужим, на честно заработанные доходы и прибыли, — тогда будешь доволен, счастлив и во всем благополучен.
Нечего сказать, далеконько завело меня рассуждение! Эдак, пожалуй, накроет с головой и придется звать на помощь. Желание рассказать тебе, почему да как делаются всякие такие дела — по корысти, прихоти или пристрастию, — едва не занесло меня в открытое море, где крушения не миновать. Лучше замолчу, тогда меня голыми руками не возьмешь: знаю, да помалкиваю, а молчание, говорят, золото. Думаешь, сам не понимаю, что не в меру разошелся, будто я вовсе не плут, а ученый проповедник. Пусть лают собаки почище меня: кидайтесь, дерите глотки, ловите воров! Да боюсь, вам быстро заткнут пасть куском хлеба и вы тут же умолкнете.
ГЛАВА IV,
в которой Гусман де Альфараче пересказывает свою беседу с самим собой и продолжает изобличение суетной чести
Сам вижу, отступление вышло предлинное и прескучное. Но ты не удивляйся — беда заставляет. Когда тело поражено не одной, а многими язвами, прежде всего надлежит лечить самую опасную, не забывая и о прочих. Так поступают и на войне, и во всех других делах. Но тут я, признаться, не могу решить, какая из двух язв опасней: та, о коей прежде рассуждал, или же та, о коей сейчас говорил; вернемся, однако, к первой, там заклад наш еще не выкуплен, и потому продолжим прерванное рассуждение.
Однажды нанялся я поднести с бойни четверть бараньей туши некоему чулочнику. Дорогой вынул я из кармана листок со словами старинной песенки и вполголоса стал читать ее и напевать. Чулочник обернулся и сказал с улыбкой:
— Ишь, пострел, разрази тебя гром! Да ты никак читать умеешь?
— А писать еще лучше, — ответил я.
Тогда он попросил, чтобы я научил его выводить подпись, и обещал хорошо заплатить.
— Но скажите, сеньор, — спросил я, — к чему это вам? Какой толк уметь лишь подписываться?
— Как это к чему? — ответил он. — Я вступаю в должность, которую пожаловал мне сеньор такой-то (он назвал имя вельможи), за то что я поставляю чулки его детям. Вот и хочу наловчиться ставить подпись, чтобы при случае не осрамиться.
Научить я его научил, а потом принялся беседовать с самим собой и произнес следующий длинный монолог.
Теперь, Гусман, ты сам видишь, что такое честь, коль достается она подобным людям. Этот безродный, поднявшись из грязи да в князи, подобен надтреснутому, дырявому сосуду, неспособному вместить и сохранить в себе что-либо путное; но дыры заткнули тряпками благоволения, и за бечеву корысти тянут этот сосуд наверх, доставая им воду, будто он впрямь на что годен. А вот и другой — ему оставил наследство отец-казнокрад, разбогатевший правдами и неправдами; а вон третий — этот, воруя, набил карман и теперь раздает направо и налево взятки и подарки; все они в чести, глядят свысока и лезут в передние ряды. А почему бы и нет, раз их пускают и даже кресло уступают те, кто прежде не взял бы их в конюхи.