— Ладно, — согласился старик, — повидаю твои леса. А уж потом восвояси. Хватит еще силы срубить избу. Мы — народ тягушшой.
На том и порешили.
В вагоне было душно, пахло сушеной рыбой и самогоном, пиликала гармошка, сухо, с треском стучали о фанерные чемоданы костяшки домино.
На станции Тулун в вагон вкатилась колобком старушка с корзинкой, из которой торчала гусиная голова. Нос у бабки картошкой, лоб закутан теплым платком. Бабка ехала на станцию Залари к дочке, везла ей на развод гусыню.
— Вы только подумайте, люди добрые. Во всех Заларях не осталось ни одного гуся! — говорила бабка, прикрывая тряпицей гусиные яйца, лежавшие в корзине. — А теперь будут гуси, будут! Побегут гусятки к озеру по зеленой травушке...
Увидев раненых, запричитала:
— Ой, батюшки-светушки! Да что же они с вами наделали, аспиды окаянные!
— Не голоси, бабуся, отрастут у нас и ноги и руки. Дай только срок, — мрачно пошутил пиликавший на гармонике одноногий танкист.
А бабка не унималась:
— И все в руку да в ногу...
— Всяко бывало, — перебил ее танкист. — И в лоб, и в рот попадало. Ничего страшного: в лоб — отскочит, в рот — проглотишь.
Засмеялись все. Засмеялась и бабка, поглядев на молоденького танкиста.
— Не веришь, бабуся? — спросил танкист. — А одна тетка поверила. Перекрестилась и говорит: «Дай бог, чтоб и моему Фомушке в рот да в лоб!»
Старушка отмахнулась от шутника и просительно посмотрела на Настасью, как бы ища ее поддержки. Только Настасье не до разговора: ломит у нее от простуды руки. Она то дует на них, то под мышки заложит и шепчет: «Ой, горюшко ты мое горькое!..»
За окном вагона проплывали серые пустыри, непаханые поля, заросшие бурьяном и полынью. Неподалеку от поселка несколько женщин копали лопатами землю. А поодаль, посредине заросшего пыреем поля, шла запряженная в плуг корова. Женщина вела ее за недоуздок, а сзади за плугом шагал подросток в большой, видно отцовской, фуражке.
— Смотрите, на корове пашут! — сказал кто-то из пассажиров.
— На корове — это благодать, — прохрипел дед Ферапонт. — Мы с Настасьей на себе пахали, сущие бурлаки, коль поглядеть со стороны.
Бабка угостила Гришку красным пасхальным яичком, мальчонка обрадовался, сунул яйцо в рот, но тут же разочаровался.
— Мамка, оно не кусается, — сконфуженно прошептал он матери на ухо.
За всю войну Гришка не видывал не только леденца, но даже яичка.
О смерти отца ему пока не сказали, и он надеется, что тятька приедет за ними с фронта на Амур. И дед, и Настасья зовут мальчишку Григорием Антоновичем — чтобы не забылось в семье имя Антона.
— Ну что горевать-то из-за этой проклятой бедности, — затараторила бабка. — Я сама намедни согрешила. Да еще где? В божьем храме!
— Да как ты, бабуся, могла позволить такое? — строго спросил танкист и хлопнул себя по коленке.
— А вот так, сынок. Пришла в церковь святить кулич. Хотела свечку поставить, в кармашек сунулась, а там — пусто. «Вот тебе, говорю, шиш — не свечка: рублевку-то с божницы я куму Семену за сено отдала». А дьяк услыхал, бестия, и басит мне в самое ухо: «Не богохульничай, старая. Коли средствов нет — в храм божий не шляйся».
— Это не у вас в приходе поп молодку исповедовал? — донесся с верхней полки чей-то насмешливый голос. — Вот умора-то была! «Не спала ли, раба божья, с чужим мужем?» — спрашивает поп. Ей бы ответить: «Грешна, батюшка». А она и говорит: «Что ты, что ты, родимый! Да нешто с чужим-то мужиком уснешь?»
Грянувший хохот тут же оборвал танкист.
— Тихо, славяне-е! — крикнул он и заковылял к зашипевшему репродуктору.
Диктор сообщил, что наши войска вышли к Эльбе. В вагоне поднялся гвалт. Одноногий танкист заиграл туш.
— Значит, свалили супостата, сломали! Каюк проклятому! — сказал дед Ферапонт.
— Ой, не могу в такую минуту четок в корзинке утаить, — затараторила бабка, достала из-под гусыни четвертинку самогонки, разлила в две кружки, одну подала Настасье. — Давай-ка, родимая, выпьем за наших соколов ясных!
Настасья выпила, сразу раскраснелась и вроде бы оживилась. Но, глянув в окно, снова помрачнела. У железнодорожного переезда, где притормозил поезд, стояла женщина в старом плюшевом жакете и новеньком платке, который, видно, берегла всю войну. У ног женщины — скособоченная, увязшая по самую ось тележка с мешками. Из разодранного мешка сыпалась в лужу мелкая, как орехи, картошка. Знать, выбилась женщина из сил, да так и не смогла вытащить из колдобины тележку.