— Что управляющий меня послушался, дива тут нет. Главное было, чтобы злоупотреблений каких не явилось. Тут уж я велел всем свидетельства да расписки давать, а для помещиков афишку напечатал — советовал, как лучше крестьянам помогать. О долге им дворянском напомнил.
— А душа в то время за типографию болела.
— Болела, Дмитрий Григорьевич, как же иначе. Дело-то мы огромное развернули, на всю Россию работать стали.
— Лабзин мне с великим прискорбием сообщил, что ограничения большие по типографии установлены были.
— Так и есть. Книги нравственного и философического содержания отныне мне печатать запрещено. Или разрешено одним духовным типографиям под соответствующим синодальным надзором заниматься.
— И даже того вам в заслугу не поставили, что вы в голод столь много отечеству послужили.
— В вину, Дмитрий Григорьевич, только в вину.
— Ничего не пойму!
— Вам непонятно, а властям все просто. Мол, деятельность новиковская филантропическая привлекает к его вредному учению многих людей. Из чего следует рекомендовать ему впредь от подобных хлебных раздач воздержаться, тем паче других дворян своими афишками не прельщать.
— А крестьянам умирать?
— Все в руке Божией — так и митрополит мне сказал.
— Спорить с ним решили?
— С митрополитом? Господь с вами, Дмитрий Григорьевич. Ведь о главной беде я вам сказать не успел. Все с силами собираюсь?
— Николай Иванович, друг мой бесценный, неужто мало горестей вам пережить пришлось?
— Видно, мало. На высшем суде их никто и не заметит. А испытания, Дмитрий Григорьевич, сами знаете, посылаются нам по силам и терпению нашим. Раз ниспосланы Господом, значит, и выдержать их сможем. Сверх сил человеческих Господь не наказует.
— Знаю, друг мой, твердо знаю.
— Когда Спаситель крест свой на Голгофу нес, нешто по силам он ему был, а ведь донес. Духом Сын Божий сильнее нас был — в этом и вся разгадка.
— Чем же ваш крест еще отяжелел?
— Сказать страшно, Дмитрий Григорьевич. Кончился у меня только что срок аренды университетской типографии. Казалось бы, великое дело — продлить, ан личный приказ государыни последовал: с Новиковым договора не подписывать. Вот она где смерть моя, Дмитрий Григорьевич. Как мы с вами с людьми теперь говорить станем, как обратимся. Просвещение без книги ни в одной стране невозможно, а уж в России тем паче. Не будет больше новиковской типографии, не будет…
— Спасти ее, только бы спасти!
— Потому и в Петербург собрался. Может, Перед государыней похлопотать можно, снисхождения какого добиться. Вам с Бецким поговорить, мне с Безбородко встретиться. А то ведь десяти лет как не бывало. Пришлось на страницах «Московских ведомостей» проститься мне с читателями нашими, поблагодарить их за верную поддержку и на том кончить.
— Николай Иванович, друг мой, новостей вы наших петербургских не знаете…
— Каких?
— У Бецкого теперь к государыне ходу нету, а у меня к президенту. Кончилась моя служба академическая, Николай Иванович, на пенсион меня списали.
— Вас? Вас, Дмитрий Григорьевич? Да кто же на вас, первого портретиста российского, руку поднял?
— Кто бы ни поднял, а Бецкой сию экзекуцию провел. Не соглашался я, чтоб академистов рабами потемкинскими на юг для работ пустых гнали, доводы из государственных распоряжений приводил. А как Потемкина лавровым венком за вымыслы его да растраты увенчали, меня за болезнями множественными уволили. И Безбородко вам не поможет. После триумфа потемкинского тише воды ниже травы стал, ни во что не мешается.
— Я и так Александру Андреевичу по гроб жизни благодарным останусь.
— Да, ведь он первым расследовать дело с типографией вашей отправлен был.
— Конечно, он, благодетель мой. Со мной сердечно потолковал, никакой вины за мной не нашел. Для государыни решение такое придумал, что, мол, московские чудаки не более как скучные ханжи.
— Рассчитывал, что с ханжами государыня милостивее обойдется. Посмеяться посмеется, и дело с концом.
— Расчет-то его не оправдался. Государыня следствие Прозоровскому передала. Будто ждала, кто самый суровый приговор вынесет. Да все это дело прошлое, вспоминать не к чему. Мне бы еще раз выстоять — не получилось.