Едва выговорила Тоцкая сии слова, как Богуслав лежал уже перед ней на земле.
— Ангел божественный, — воскликнул он, — вы возвращаете мне жизнь: я не совсем еще несчастлив, если она любит меня.
— Встаньте, — сказала княгиня, делая усилие поднять его, — встаньте, Богуслав: заключите эту тайну в вашем сердце и утешайте себя ею. Будущее в руках судьбы… Надейтесь.
Успокоенный несколько, он осыпал благословениями добрую Тоцкую; он клялся ей в вечной любви к Мирославцевой и в бессмертной дружбе своей к ней самой. Она подала ему руку, и вместе они пошли обратно на площадку, с которой и поднялись на террасу.
Через полчаса после сего на блестящем бале Богуслава было уже все в смятении. Сын прочитал отцу полученное письмо и, отозвав его в сторону, отказался решительно и навсегда от предлагаемой женитьбы на Озерской.
— Я скорее умру у ног ваших, — сказал он, — нежели вы жените меня против воли моей.
Он объявил, что завтра же едет в Смоленск, явиться на службу; рассыпался в учтивостях перед дамами, много танцевал с Людмилой Поликарповной, за ужином подливал отцу ее шампанского и, чтоб лучше прикрыть себя, поручил Ардатову особенно заняться Мирославцевой. Решительный тон сына сколько ни огорчил упрямого старика, однако же предстоящая разлука с ним смягчила его. За ужином он был даже ласков и предложил первый тост за здоровье отъезжающего.
После стола гости поднялись, и в два часа ночи уже было все темно, и в доме, и в саду Ивана Гавриловича Богуслава. Только на половине сына его мелькал огонь, и на опустевшем дворе стояла одна только коляска, полковника Ардатова.
Кабинет молодого Богуслава занимал большую комнату, обтянутую зеленым штофом, уже довольно полинялым; два стола, уставленные книгами и предметами солдатской туалетной роскоши, находились — один в простенке, между окнами, а другой перед старинной широкой софой, на которой отставной витязь любил нежить праздную лень свою. Как часто, лежа на этой софе, с книгой и трубкой, но не читая и не куря, уносился он мечтой в уединенное село Семипалатское, где жила его София, прежде столь веселая, столь резвая и остроумная, а после столь грустная и осторожная. Здесь он повторял себе те сцены, кои были ему более памятны по особому впечатлению, на него сделанному; то припоминал он, как в освещенной зале, в уединении долгого зимнего вечера, сидел подле всемогущей красавицы, за ее магическим пьяно; как любовался ее прекрасным, своенравным профилем, ее пышными, благовонными кудрями и мраморным челом; ее внимательным взором, пробегающим за мыслию автора; как на устах ее напечатлевались и радость и грусть его; как одушевлялась она его гением, как постигала малейшие оттенки его чувства и как умела передавать их! То вспоминал ее, сидящую задумчиво на уединенных креслах, в углу гостиной, в то время как из другой комнаты смотрел на нее в зеркало… Как была она грустна, как очаровательна; какая нега плавала в ее томных глазах… какая роскошь в ее живописном положении, в спокойных формах этого гибкого стана!
Много, много подслушивала старинная зеленая софа, но теперь просто была свидетельницей суеты, вокруг ее кипевшей. Стол был небрежно сдвинут с прежнего места. На софе сидел Ардатов и курил трубку; перед ним на столе лежали часы, на которых стрелка указывала 25 минут 3-го часа. Богуслав ходил поперек комнаты, из угла в угол. Камердинер его суетился с чемоданом в ближнем покое.
— Ах, едем, Богуслав, ради бога, — сказал Ардатов, — сорок верст не проедешь в два часа: все около трех часов езды.
— Сейчас, мой друг; ты видишь, что мы сбираемся.
— Лучше бы ты выехал в шесть часов, как обещал отцу: он, верно, сбирается благословить тебя.
— Он скорее сбирается задержать меня; но это уже поздно. Я явлюсь, вступлю в службу и тогда приеду проститься с ним, если будет можно.
Не более как через пять минут камердинер взошел в дорожном платье и объявил, что все готово. Друзья вышли, сели и лётом понеслись по дороге к Смоленску.
В четверть седьмого часа Ардатов с Богуславом явились генералу В…
— Поезжайте в авангард, — сказал он последнему. — Сегодни же будет отдано в приказе о назначении вам команды.