Получив постоянный доход, я смог наконец покинуть дом и снял квартиру с тремя немаленькими комнатами в высоком доме недалеко от моря. Этот район сильно бомбили, так что арендная плата была невысока. Музыка вновь стала для меня предметом одержимости и преданности; бо`льшую часть того, что оставалось от заработка, я тратил на граммофонные записи и издания партитур. То был период, когда долгоиграющие виниловые пластинки стало возможно приобрести по доступным ценам. Постепенно я собрал коллекцию работ, нравившихся мне больше всего. Я слушал, играл, писал. Музыка гремела у меня в голове.
Перемирие продолжалось. Многие опасались, что без заключения официального мира атаки могут возобновиться, но жизнь все равно возвращалась постепенно к той, какой она была до бомбежек. Я организовал работу так, чтобы иметь как можно больше свободного времени, и посещал почти каждый концерт, какой удавалось найти, иногда проезжая для этого значительное расстояние.
Однажды летом я взял недельный отпуск и остановился в маленьком отеле в Глонд-городе, до которого от Эрреста было около часа поездом вдоль берега. К тому времени наиболее разрушенные здания в центре столицы уже отстроили, так что снова стали давать концерты для публики. Живая музыка выходила наконец-то из-за завесы сирен и из убежищ, в которых нас всех вынудили скрываться. То было захватывающее время. За эту неделю я потратил почти все свои сбережения, зато потом всегда видел в ней важный этап своего развития. Она подтвердила то, о чем я читал в музыкальных журналах и слышал от других музыкантов, а именно, что хотя традиционный репертуар так же популярен, как всегда, в то же время композиторы вновь начинают сочинять и исполнять современную музыку.
Музыку, которую писал я, вскоре начали замечать, хоть и понемногу. Через отца и знакомых я организовал в наших краях исполнение некоторых своих опусов. Одним таким опусом был цикл песен на стихи глондского поэта Гоэрга Скинна, другим – сюита для фортепиано и флейты. Самой сложной моей работой в то время стала фортепианная соната, а когда мне исполнилось двадцать семь, я сработал к концерту в эррестском городском управлении импрессионистическую вещь для фортепиано и скрипки, посвященную Дню Памяти и названную «Дыхание».
«Дыхание» было композицией, вдохновленной видами вересковых пустошей на холмах, которые я различал вдали из окна квартиры. Несколько раз я совершал одинокие поездки на пустоши, купаясь там в ощущениях и звуках. В первый раз я туда отправился, чтобы вдохнуть незагрязненного воздуха, а, по моим предположениям, пустоши должны были располагаться выше, чем слой смога, обычно окутывающий город. Но стоило мне там оказаться, как я оценил и общую утонченность этого места. Многое в ландшафте источало тишину; паузы в моей музыке воспроизводили беззвучие, наступавшее, когда, вспугнутые, уносились прочь птица или животное, пока я прыгал по кочкам или шел по тропе. Фон составлял намек на шум ветра, треплющего сухую траву. В безветренные же дни царила тишь, какой я не знал прежде. Шум скачущих по крутым откосам ручьев проникал в мои мелодии.
На том концерте я сам сидел за роялем, а партию скрипки исполняла молодая женщина по имени Алинна Россон. С Алинной я познакомился на одном из концертов в Глонд-городе, и мы подружились.
Ни мне, ни ей не приходилось еще играть перед аудиторией, хотя бы столь небольшой, как тем вечером, и для нас обоих это был опыт, вызвавший бурю эмоций. После концерта, в пустой комнате за сценой, где Алинна оставляла футляр от скрипки, мы оба плакали. Я лил слезы отчасти потому, что освободился от беспокойства, завершив выступление без явных ошибок, но при этом еще и переживал заново чувства, которые испытывал, когда задумывал и сочинял работу. Решив, будто Алинна испытывает то же облегчение, я положил руки ей на плечи, желая утешить, но она их стряхнула.
– Мне казалось, будто я там одна, – сказала она, и голос ее был тихим, но не от слез. Только тогда я понял, что она на меня сердита. – Я не слышала, как ты играешь, – тут ее голос сломался.