— Ты потише, Павличек, потише, — обеспокоенно попросил его дед.
— Нельзя об этом потише! — Плечи Павла дрогнули, он стиснул зубы, сдерживая крик. Почти болезненное возбуждение заставляло его сгущать краски. Аребин это понимал. Но в словах Павла слышалось много правды. Надо во всем разобраться…
Павел опять сел.
— Знаете, чем они меня бьют, гады эти, Кокуздов и Коптильников? Моя мать, когда отец и я были на фронте, взяла на току мешок ржи. Вот чем…
— Владимиру Николаевичу совсем неинтересно слушать про это, — быстро прервал внука дед Константин Данилыч.
Из чулана вышла мать, губы ее дрожали, она сказала, как бы оправдываясь перед Аребиным:
— Пятнадцать годов попрекают этим и Катьку и Павла. У меня много было трудодней заработано тогда… Хлеба не давали, на войну все шло…
— Кило на трудодень — это благодать! — воскликнул Павел. — Посчитай-ка: кило хлеба стоит девяносто копеек. В год триста-четыреста рублей. Вылезу я когда-нибудь из этой заплатанной гимнастерки при таком заработке? А я хочу вылезть. Вот и попытаю счастья в другом месте…
Аребину вдруг захотелось удержать Павла. Именно такие люди ему нужны. Такой не станет отмалчиваться в темном уголке. И работать кое-как не станет: работа для него, это по всему видно, необходима как воздух…
Угли в подтопке погасли, от пальто исходил пар. Поблагодарив хозяев за ужин, Аребин торопливо натянул вымытые Татьяной Степановной сапоги, надел горячее, еще не просохшее пальто.
— Паша, посвети Владимиру Николаевичу, — приказал Константин Данилыч и, учтиво склоняясь перед Аребиным, шаркнул калошей, надетой на шерстяной носок. — Не осудите, что приняли вас по-простому, надо бы получше угостить с дороги-то…
Фонарь осветил сени, затем ступеньки крыльца. В ветвях ветлы, в растрепанных грачиных гнездах шумел дождь.
— Держитесь за мной, — скупо бросил Павел, не оборачиваясь.
Некоторое время они молча двигались низиной, по тяжелой, маслянисто отсвечивающей грязи, стараясь обходить вздувшиеся лужи. Справа внизу во мгле скрипел лед на речке Медянке. Взобравшись на бугор, Павел на минуту задержался и приподнял фонарь. Розоватые блики с усилием отодвинули темноту чуть дальше и померкли, прибитые к земле дождем.
— Тут по всему берегу вишни росли.. — В голосе Павла Аребин уловил нежность и сожаление — так говорят о юности, которую никогда не вернуть. — Самая веселая улица была… А в сорок восьмом году вернулся из армии — не узнал улицы: все голо кругом, пусто — лопухи, да крапива, да кое-где картошка… да избенка Моти Тужеркина торчит.
Аребин не различал ни берега, ни бывшей веселой улицы: тьма дышала сыростью и стужей, наводя на мысль о глубоком колодце. Он сжал кулак Павла, державший дужку фонаря. По этому пожатию Павел догадался, что Аребин станет его упрашивать, и решил стоять на своем.
— Может быть, ты погорячился, Павел… Подумай. Когда трудно, бежать проще всего. Жаль садов. Верю. Но пожалеть, Павел, — значит помочь, наладить, исправить.
Павел поднес фонарь к лицу Аребина: сильнее всего возмущали его болтуны, «обещатели». Он их повидал много, все они на один манер скроены — храбрецы на словах.
Аребин медленно отвел от себя фонарь.
— Знаю, Павел, промахи, ошибки, упущения в сельском хозяйстве из года в год подтачивали в человеке волю, силу. Ведь все переменилось — распрямляйся, действуй. Постановления партии…
— Что постановления! — Павел грубо оборвал Аребина. — Их вынести легко. Попробуй приложить их к нашей судьбе, внедрить в нашем селе.
— А ты прикладывал?
— Прикладывал. И больше не хочу, нос в крови: лупили, прикрываясь именно этими постановлениями. Нет, Владимир Николаевич, не уговаривайте. Я много раз откладывал. Хватит! — Придвинув свое лицо к лицу Аребина, глаза в глаза, Павел спросил с досадой, точно в бегстве его был виноват Аребин: — Что мне терять здесь? Ну! — Потом круто повернулся и, ссутулившись, пошел прочь, скользя и оступаясь.
Аребин долго следил за блуждающим во мраке, бездомным огоньком фонаря, подумал: «Действительно, что ему терять? Веры в колхоз нет. Он молодой, а приоденется — красивый. Ему везде дорога… Да, тяжело легла на плечи ему обида. Такие, как он, Павел, сильные и смелые, устав бороться, кинули родные места навсегда или махнули рукой — делайте что хотите. К живому организму хищнически присосались люди с нечистой совестью, они сопротивляются всему, что ломает старые порядки». От такой мысли Аребину сразу стало холодно, одиноко на этом чужом скользком косогоре. Он почувствовал себя маленьким и заброшенным среди мокрой, хлюпающей темноты, а свой приезд сюда — непродуманным, бесцельным. Внезапно с пугающей силой потянуло вдруг назад, в Москву… И опять шевельнулась робкая надежда: вдруг да не изберут, не примут…