Старик понял намек.
— Ты тоже принимаешь меня за сумасшедшего или, по крайней мере, за выжившего из ума… Не отнекивайся, не оправдывайся: я на тебя нисколько не сержусь… Где же тебе знать?
Эти слова, сказанные с такой уверенностью, произвели на Ингольфа сильное впечатление. В самом деле, они нисколько не были похожи на болтовню безумного.
— Грундвиг рассердится, что я украл у него радость… Что же делать! Так сложились обстоятельства… А между тем, по всей справедливости, этот миг должен бы принадлежать ему, потому что он тебя ищет вот уже двадцать лет. Я тоже имею право на долю в этом счастье, потому что жить мне осталось немного… быть может, всего несколько часов.
С этими словами старик достал из выдвинутого ящика в столе медальон с прелестным женским портретом и подал его Ингольфу с вопросом:
— Тебе это знакомо?
С первого же взгляда на портрет Ингольф вздрогнул и побледнел; глаза его увлажнились слезами. Сходство поразило его. Он невольно вскричал;
— Мать! Это, должно быть, моя мать!..
Он все на свете забыл и, схватив портрет, целовал его, обливаясь слезами.
А между тем он не знал своей матери. Ему говорили, что она умерла во время родов, когда он появился на свет.
Ингольф пришел в себя.
— Роковое сходство! — произнес он. — Увы! Это возможно. Я умру, не взглянув на ее черты: у моего отца не сохранилось ни одного ее портрета.
Он вспомнил, что отец его говорил ему:
— Портрета твоей матери у меня нет и не было никогда.
Но в кабинете его висел портрет женщины, которую прислуга называла барыней.
Между тем старик из того же ящика достал золотую печать с яшмовой ручкой и опять, подавая Ингольфу, спросил:
— А это знакомо тебе?
Ингольф внимательно поглядел на печать, потом протер себе глаза, словно разгоняя туман, застилавший их и мешавший ему разглядеть вещь… Потом он опять стал глядеть — и по мере рассматривания рисунка печати руки молодого человека дрожали, губы лепетали непонятные фразы… Неужели это галлюцинация? Он взглянул на старика. У того глаза временами вспыхивали, точно потухающие угли, а рот кривился улыбкой… И сам Ингольф вдруг расхохотался, как сумасшедший.
Вдруг замогильный голос будто приказал:
— Покажи мне свою грудь, Фредерик Бьёрн!
Капитан сделал над собой усилие, чтобы привести в порядок свои мысли и чувства.
«Как! Этот старик знает! — подумал он. — Знает тайну, о которой я никогда никому не говорил!»
Он быстро обнажил свою грудь. На ней, в середине синеватого кружка, глубоко выдавленного на теле, выделялся такого же цвета летящий орел, державший в когтях сердце, а внизу виднелась полоска с изображенным на ней девизом Бьёрнов: Sursum Corda — горе имеет сердца.
Это было точное воспроизведение рисунка и слов, вырезанных на золотой печати. Когда печать накладывали на Ингольфа, или, правильнее говоря, на Фредерика Бьёрна, то на этот раз не ограничились тем клеймом, которое выжигалось на нем раскаленной печатью, но какой-то артист прорисовал тонкой иглой все детали изображения и натер рисунок порохом, вследствие чего и получился тот синеватый оттенок, который ярко бросался в глаза даже по прошествии стольких лет.
Теперь уже не оставалось никакого сомнения. Ингольф был сын герцога Норландского, старший брат Олафа и Эдмунда, своих спасителей.
Старик поднял голову.
Он, казалось, помолодел лет на двадцать.
— Мы с Грундвигом никогда не отчаивались тебя отыскать, — сказал он молодому человеку. — Мы не верили басне о том, что ты будто бы утонул в фиорде, хотя эту басню изобрел приставленный к тебе сторож.
— Как? Разве тут думали…
— Да, я тебе сейчас это расскажу. Мы были оба еще молоды и полны сил. В следующую после твоей пропажи ночь мы пошли к тому месту фиорда, где ты будто бы утонул, по словам негодяя, который тебя бросил или, быть может, даже продал. Отлив еще не мог унести тогда твоего тела. Целых шесть часов искали мы по всем направлениям и ничего не нашли. Поэтому мы оставались в уверенности, что ты жив и что рано или поздно мы найдем тебя по знаку на твоей груди.
И, указывая пальцем на этот знак, старик прибавил:
— Знаешь ли ты, Фредерик, кто наложил на тебя этот знак?.. Его наложил старый Розевель, то есть я.