Алик вышел на сцену автоматической походкой. Кибернетики, создавшие его, по-видимому, не очень заботились о том, чтобы придать ему красивую внешность. У него было неподвижное лицо старинного Петрушки или Степки-растрепки: длинный, несуразный нос, большой рот и растерянные глаза зверька, пойманного в капкан. Появление его вызвало смех сидящих в зале. Игрушечный комик? Актер-кукла? Какую глупость или пошлость он сейчас скажет, чтобы рассмешить нас?
Но минуту спустя нам стало стыдно. Он начал читать стихи. Его голос, живой и невыразимо искренний, соответствовал тому, что он читал. Сквозь строчки и слова пробивалось наружу чувство, обнаженное и мудрое чувство, раскрывая нам нас самих, то глубокое и сокровенное в наших душах, чего мы не замечали в обыденные часы.
Я смотрел на Алика. Его лицо оставалось таким же деревянным и неподвижным. И от несоответствия между лицом читавшего и тем, что он читал, создавалось странное и щемящее чувство двойственности. Бездушие облика и глубокая душевность голоса, тона и мысли создавали впечатление, которое вспоминалось мне потом не раз.
Я смотрел на Алика с восхищением и жалостью. Мне даже показалось, что он очень страдает от неслитности своего механического бытия с тонкой и сложной мыслью, запертой в неодухотворенную оболочку, что его стихи отражают его душевное состояние.
Но вот он кончил читать.
Я взглянул на директора школы. На его лице отразились недоумение и досада. Он не ожидал, что механический поэт окажется подлинным лириком. Директор пожал плечами и сделал жест, который делают люди, осуждая плутоватую ловкость фокусника и шарлатана.
Как я затем убедился, директор не подобрел к Алику, и после окончания вечера Алика отнесли туда же, в пыльный школьный запасник, и поставили рядом с рухлядью.
Стихи и выступление Алика произвели сильное впечатление не только на меня, но и на всех школьников. Во время короткого перерыва ко мне подошел Борис Заметнов и восторженно сказал:
– Твой отец гениальный человек. Я в этом никогда не сомневался. Сегодня он посрамил директора и преподавательницу литературы. Чего стоит их утверждение, что машина в лучшем случае может быть Сальери и никогда Моцартом! А кто же Алик, как не Моцарт? Какая глубина и душевность!
Прошло несколько дней, а я все думал и думал об Алике. Я не запомнил слов его стихов, но музыка их возникала во мне, унося меня на простор мечты, в самые глубины природы и чувства. Меня невыразимо тянуло к Алику, хотелось еще раз взглянуть на него, на его деревянное неподвижное лицо Степки-растрепки, на его большой рот, произносящий дивные – то грустные, то полные радости слова.
Я спросил директора:
– Где Алик?
– Где и должен быть, – ответил директор. – В запаснике.
– Почему? – тихо спросил я.
– Очень просто. Потому что он вещь.
Вещь? Как же так? Разве может вещь сказать о мире и о себе с такой искренностью и силой, с какой говорил Алик?
Вот я снова у родителей, в старинном доме, построенном из бетона и стекла.
Я расспрашивал отца об Алике. Он улыбался:
– Алик безделка. Пустяк. Нам удалось создать искусную модель, почти повторение внутреннего мира одного современного поэта, увлекающегося кибернетикой и охотно согласившегося на этот не столь уж сложный эксперимент. Но, пожалуйста, не воображай, что возможности Алика неисчерпаемы. Он все же зависит от программы.
Отец брал лист бумаги и чертил схему устройства, писал формулы. Я был в недоумении. Какое отношение имела эта схема и эти цифры к тем дивным стихам, которые я слышал на школьном вечере?
Потом отец уходил. Его звали дела. Он возвращался из института возбужденным, проведя много увлекательных и напряженных часов возле Большого мозга, занятого расшифровкой сигналов, полученных с Уазы. Работа подвигалась медленно, слишком медленно даже для такого терпеливого и настойчивого человека, как мой отец. Проходили буквально недели, а иногда и месяцы, пока обозначение какого-нибудь уазского предмета или явления чуточку приоткрывало свой смысл, странный, загадочный, парадоксальный смысл, намекая людям на то, что бытие разумных существ Уазы имеет не так уж много общего с земной жизнью. Отец рассказывал об этом в общих чертах. И я не все мог понять из того, что он говорил своим друзьям. Он утверждал, что земной человек – это, метафорически говоря, эволюция, осознавшая самое себя. На Уазе темпы процесса были, по-видимому, более быстрыми, и эволюция осознала себя раньше, чем на Земле. Уазское мышление, вероятно, достигло необычайного развития. Абсолютное знание? Знание не может быть абсолютным. Скажем осторожнее: глубокое знание. Но странно другое, в чем до сих пор совершенно не может разобраться Большой мозг. Там, на Уазе, по-видимому, существует среда, не имеющая ничего общего с той, что у нас на Земле. Что это за среда? Пока неясно. И именно это обстоятельство осложняет и затрудняет расшифровку.