— Знаете, у нас в Америке закон избегает вмешательства в яичные дела граждан, и мы не пытаемся вменять добродетель в обязанность.
— Ну, а брак, — сказал он. — Уж институт-то брака у вас, надеюсь, есть?
Это меня изрядно задело, и я огрызнулся, не скрывая насмешки:
— Да, рад вас заверить, что тут мы ваших ожиданий не обманем. У нас существует институт брака, причем не только церковного, но гражданского, который подчиняется законам государства и ограждается им. Только какое отношение это имеет к данному вопросу?
— И вы рассматриваете брак, — не унимался он, — как оплот нравственности, источник всего что ни на есть чистого и хорошего в вашей личной жизни, основу семьи, прообраз рая?
— Существуют семьи, — сказал я шутливо, — которые едва ли отвечают столь высоким требованиям, но таков, безусловно, наш идеал брака.
— Тогда почему же вы утверждаете, что добродетель не вменяется американцам в обязанность? — спросил он. — У вас, насколько я понимаю, есть законы, запрещающие и воровство, и убийство, и опорочение доброго имени, и лжесвидетельство, и кровосмешение, и пьянство?
— Да, конечно.
— Значит, вы утвердили в законодательном порядке честность, неприкосновенность человеческой жизни, уважение к личности, отвращение ко всякого рода извращениям, добропорядочность и трезвость. В поезде по дороге сюда я узнал от одного господина, которого возмутило зрелище человека, избивавшего свою лошадь, что у вас существует закон даже против жестокого обращения с животными.
— Да, и могу с гордостью сказать, что проводится он в жизнь неотступно, так что убив, например, негуманным способом кошку, человек обязательно понесет наказание.
Альтрурец не стал развивать успех, достигнутый в споре, и я решил показать, что великодушие не чуждо и мне.
— Охотно признаю победу за вами. Кстати сказать, вы очень ловко меня поддели, я умею ценить такого рода ходы в разговоре, особенно когда они остроумны. В общем, сдаюсь. Но у меня на уме было нечто совсем другое. Я думал об идеалистах, которые стремятся связать нас по рукам и по ногам и превратить в рабов государства с тем, чтобы самые интимные взаимоотношения людей регулировались бы законами и скрижаль законов заменила бы семейный устав.
— А ведь взаимоотношения супругов тоже достаточно интимное дело, как по-вашему? — спросил альтрурец. — И потом, если я правильно понял того господина в поезде, у вас есть также законы, запрещающие жестокое обращение с детьми, есть и общества, призванные следить за тем, чтобы они не нарушались. Вы же не рассматриваете такие законы, как вторжение в семейную жизнь или посягательство на ее неприкосновенность? Мне кажется, — продолжал он, — что между вашей и нашей цивилизациями нет существенной разницы и что Америка и Альтрурия, по сути дела, одинаковы.
Мне его комплимент показался несколько преувеличенным, но я почувствовал, что он идет от души, и, поскольку мы, американцы, прежде всего патриоты и, следовательно, сначала ищем признания своей стране и только потом уж себе, то я, естественно, не остался глух к лести, пусть адресованной мне как гражданину Америки, а не лично.
Мы уже подходили к живописному холму, на котором расположилась гостиница, неизменно радующая взор своим праздничным видом. Построенная без затей, даже несколько небрежно, она чем-то напоминала наши огромные каботажные суда. Сумерки успели сильно сгуститься, и здание было опоясано несколькими рядами ярко освещенных окон, свет, льющийся из них, пронзал окружающий мрак, совсем как огни иллюминаторов кают-компании или рубки. Клин леса, выдвинувшийся в поле, заслонял железнодорожную станцию; ни одного другого здания в поле зрения не было. Казалось, что гостиница стоит на якоре, покачиваясь на мелкой волне. Я хотел было обратить внимание альтрурца на это чарующее сходство, но вовремя вспомнил, что он еще недостаточно долго пожил у нас в стране, чтобы увидеть пароход, вроде тех, что строятся в Фолл-Ривер, и потому пошел дальше, не тратя на него этого сравнения. Однако бережно припрятал его в памяти, рассчитывая использовать в одном из своих грядущих произведений.