— Тюря! Глаза где оставил? — крикнул он властно, хотя вина была на нем, а не на Федоре.
А Федор стоял навытяжку, рука у края пилотки, глаза едва теплились над скулами, приподнятыми огромной улыбкой.
— Вольно! — резко приказал человек.
Затем светлые глаза его потемнели в неожиданной ласке, туго растянутая по костяку лица кожа тронулась вокруг рта и глаз мелкими морщинками.
— Постой, постой! — сказал человек. — Ты как сюда попал?
— Из госпиталя, товарищ сержант! — четко, по-военному, ответил Федор. — Отпущен подчистую, как есть негодный к продолжению службы!
— Кроешь ты ладно! — Человек согнал улыбку. — А как приветствуешь своего командира? Так, что ли, учил тебя?
— А как же, Степан Захарыч?
— Почеломкаться надо, Федя, голубь ты мой!.. — И сержант, обхватив широкий стан Федора, трижды крепко поцеловал его в губы.
Федор прижался к своему командиру и надежному другу, всем сердцем чувствуя, что обрел теперь прочный упор в новой жизни.
Когда Федор стал было рассказывать сержанту о своих планах, тот строго прервал его:
— Не по порядку будет. Айда в пивную! Омоем встречу, а там и поговорим..
…Когда с фронтовыми воспоминаниями было покончено, Степан Захарыч сгреб в сторону порожние стопки, графинчик, тарелки с брюзглым соленым огурцом и почерневшие вилки.
— Дело такое, Федор. Поди, знаешь, каково в домах без мужика-то стало? Где крыша плачется, где сараюшко завалился, стол или там табурет захромал, детишки с печи угорают… Оба мы столяры, а к тому еще и саперы. Значит, все сможем. Понятно? С месяц поездим — вернемся тысячниками.
II
На другой день оба мастера сошли с поезда на станции небольшого районного городка.
К городу вело булыжное шоссе. Больная нога Федора утомилась. Друзья свернули с шоссе и двинулись опушкой леса. Сухая хвоя, пробитая молодой травкой, мягко проминалась под ногой. Федор и не приметил, как шаг его сделался медленнее, легче и осторожнее. Он как бы опробовал почву, прежде чем утвердить ступню. И шедший позади него сержант бессознательно перенял от него эту недоверчивую поступь. Внезапно Федор замер, как охотничья собака, сделавшая стойку; резко оборвал шаг и Степан Захарыч.
— Гляньте, товарищ сержант!
Прячась в желтой хвое, бежала проволочка.
— Противотанковая, — усмехнулся Степан Захарыч.
Федор встал на колени, и пальцы его легко заскользили по проволоке, откидывая мертвые хвоинки, отводя жесткие листья подорожника. Лицо его стало серьезным, на лопатках привычно затвердели бугры мускулов. Проволочка подходила к обочине и там обрывалась. Это был обрывок старого, с полусгнившей обмоткой кабеля. Федор выковырнул его из земли, под ним остался тонкий желобок.
— Разминировано, товарищ сержант.
Степан Захарыч задумчиво глядел в землю.
Два солдата стояли плечом к плечу возле тихой дороги; лес мирно шумел листами, дышал из глубины сладкой прелью; поскрипывал дергач, словно прочищая горло перед песней, которая никогда не начнется. А им представился другой лес, без листьев, почти без сучьев, жадно обглоданных снарядами; лес, который в лунную ночь казался безобразным скопищем черных и мертвых телеграфных столбов. Этот лес надо бы ненавидеть, а они вспоминали о нем с грустью. Многое забылось, а дружба, связывавшая тех, кто отстоял Мясной бор, сохранилась…
Они вышли из леса. Далеко впереди открылся городок. Среди одноэтажных домиков высились кирпичные корпуса ткацкой фабрики, торчала каланча с оцинкованной крышей.
По сторонам шоссе зеленели озимые поля. Хлеб пока еще был травой, густой, сочной и ровной, стоящей частыми, стройными рядами. Сердце Федора наполнилось знакомой и почти забытой радостью. Три с лишним года на глазах его вытаптывался, выминался тяжкими машинами, выжигался огнем не успевший родиться хлеб. Запах спаленных хлебов — запах беды — остался для него едким, горьким запахом войны. И так хорош был нежный простор этих нетронутых, сбереженных от гибели полей!
Мелкий, грибной дождик окропил землю из белой, высвеченной солнцем тучки. Косой и золотистый, он быстро убежал в сторону. Земля заблагоухала. Низко над полем пролетел мокрый «ПО-2» и вдогонку за ним — две мокрые блестящие галки.