Господин Хайдеггер любит кошачьих - страница 2
- Отродья теперь сдохнут с голоду. А и пусть дохнут, мне-то что, пробормотал я, и в глазах окружающих включилось любопытство. Они подошли ближе, желая понять, что я бормочу себе под нос, будто в моем бормотании была скрыта тайна того, почему я стою на вершине салачного потока, как рыбий царек. Взял в руки драный пакет, из дыры, разумеется, хлынули остатки салаки; тут прибежала женщина со шваброй и невразумительно засуетилась возле меня. Салачий покров снова пришел в движение и расползся еще шире; люди отошли подальше. Никогда не думал, что двенадцать, ну, ладно, тринадцать килограммов салаки - это так много. Подхватил "Время и бытие" Хайдеггера и, широко переступая, церемонно пошел к двери, опасаясь, что сейчас, вот-вот охранник схватит меня за локоть и потащит назад, но он стоял, жевал сопли, покачивал головой и лишь проводил меня бессмысленным взглядом. В дверях я остановился, обернулся, виновато развел руками и попытался - как бы извиняясь - вежливо поклониться, но, кажется, это было больше похоже на то, как если бы я кланялся после удачного номера, рассчитывая на аплодисменты.
- Принес салаку? - кричит сестра сверху. Ее голос едва различим сквозь сводный хор кошек. Кошки мяучат, таращась на меня голодными глазами, - они чувствуют запах салаки, который исходит от пакета, куда засунуто "Время и бытие" Хайдеггера; кошаки нервно слоняются по прихожей, шебаршатся по углам и наскакивают друг на друга - ко мне подойти боятся, предчувствуя, что получат по ребрам так, что мало не покажется. По ребрам-то они получат непременно, но попозже - сейчас пусть себе подыхают с голода, не будет им салаки, пенсия у нас на следующей неделе. Пусть дерут друг друга, отгрызают лапы, хвосты и уши сородичей, пусть выдирают друг другу глаза.
- Нет у меня никакой салаки. И не будет, - отозвался я.
- Салачку принес? - не унимается сестра. Поднялся к ней, швырнул на кровать скользкий, пахнущий рыбой пакет с "Временем и бытием" и говорю:
- Вот тебе твой Хайдеггер. А ну, читай! - Сестра безразлично качает головой, будто бы само собой разумелось, что по понедельникам я доставляю Хайдеггера, и повторяет:
- Салачка?!
- Салаки нет и не будет. Пусть с голоду дохнут, - повторяю еще раз. Сестра остолбенело таращится на меня расширившимися глазами. Весело началась неделя, сегодня все на меня пялятся: сначала люди в книжном магазине Розе, потом коты, а теперь и сестра. Никакого спасения от взглядов, хоть с ума сходи.
- Салачка!!! - жалобно повторила она еще раз.
- Хочешь салаки - иди сама. Доставай, где знаешь. У меня салаки нет. Подыхай с голоду со своими котами. И денег тоже больше нет. Читай Хайдеггера и не
суетись! - угрюмо буркнул я, мысленно плюнул и пошел вниз, слушая, как постепенно разгорается сестрино нытье: ах, бедные невинные созданьица помрут с голоду, я - такой и сякой, а вот г-н Мартин Heaideger - вот он очень, очень любил котов и кошек. Сопли и слезы во все стороны, сестре с воодушевлением подмяргивают коты, сетования постепенно переходят в невнятные причитания. Может быть, это она уже цитирует Хайдеггера - не знаю, сам я его не читал. Пусть себе орет, я привык, с сестрой спорить нет смысла, ей ничего не объяснить, а через полчаса кутерьма сама стихнет, сестра опять усядется в кровати, упершись взглядом в стену, с книжкой Хайдеггера под мышкой. В 1928 году Хайдеггер объявился в Риге, чтобы прочитать лекции в институте Гердера. Сестра, только что закончившая школу, от скуки пошла туда с какой-то подружкой; та одновременно бредила Ницше и Шопенгауэром (которого сестра не могла отличить от Шопена), а также Платоном и Плотином (их моя сестра считала одной персоной). Еще подружка обильно жестикулировала, курила папиросы, которые вставляла в длинный костяной мундштук, а Судрабкалнс, завидев ее на улице, тут же скрывался за ближайшим поворотом. Не имею ни малейшего понятия, о чем Хайдеггер рассказывал на тех лекциях, и это меня совершенно не интересует. Не знаю даже, что сестра могла понять из сказанного Хайдеггером, немецкий она знала весьма приблизительно. Подружка, наверное, ей в ухо перевод нашептывала. Кое-что сестра успела накорябать в разлинованной тетрадке, но что именно там записано - никто не разберется, даже если сестра позволит заглянуть в тетрадь: страницы заполнены нечитаемыми каракулями, лишь в нескольких местах попадается вменяемый обрывок слова или обломок предложения. Несомненно, если бы Хайдеггер увидел такой конспект свой лекции, он почувствовал бы себя исключительно удовлетворенным. Я тогда был маленьким мальчиком, но хорошо помню, как сестра пришла с лекции, уселась в кресле-качалке и... так там и осталась. В кресле-качалке она проводила большую часть жизни, монотонно раскачиваясь взад-вперед, бесконечно перелистывая тетрадку и рассматривая неразборчивые записи. Помню, папа и мама раз десять на дню опасливо переглядывались, со значением покачивая головами, и матушка осторожно - но так, чтобы сестра все же ее услышала, - шептала: "Сестра размышляет, ее нельзя тревожить!" Была еще фотография Хайдеггера, вырезанная из семейного журнала "Atputa" (по сей день не уразумею, отчего все считают, что этот прилизанный тип потряс философию; по-моему, он просто писать не умел - потому и сочинил кучу новых слов, что нормальными ничего не мог рассказать). Фотография, дважды сложенная пополам, хранилась между страницами тетради. Постепенно картинка на сгибах протерлась, сестра стянула ее лейкопластырем, это, разумеется, не помогло. Хайдеггер был еще жив, когда фотография совсем обветшала. Несколько лет назад я отыскал сестре другую фотографию Хайдеггера - выдрал в библиотеке из его биографии на немецком языке. Тут был профиль уже пожившего Хайдеггера: седые и сильно поредевшие волосы отступили до темечка, над вечными усиками свесился нос, губы презрительно скорчены. Сестра только скользнула по ней взглядом - и все, постаревший Хайдеггер остался не у дел, так и валяется где-то в ящике комода. А я-то надеялся, что сестра увидит его отвратительную усмешку и хотя бы немного оживет. Ничего подобного. Лет тридцать назад кресло-качалка развалилось, сестра перебралась на кровать - и сидит там по сей час, таращится в тетрадь и шевелит губами, жуя одной ей понятную фразу, или упирается взглядом в противоположную стену. Тетрадка откладывается, лишь когда сестра ест, кормит котов и чешет голову. От непрестанных почесываний у нее уже вылезли почти все волосы. Зимой сестра укутывается ватным одеялом и моими сношенными пальто, потому что я, экономя дрова, печь в ее комнате топлю всего раза два в неделю, а в теплые времена она кукует в старом махровом халате. Что она вычитывает там, в своей тетради? Не знаю. Когда-то, давно уже, я попросил ее почитать мне вслух, но она лишь взглянула сквозь меня невидящим взглядом и запустила ногти в прическу. Тогда у нее еще были пышные волосы, иногда она хотя бы спускалась к котам и даже выбиралась на двор поухаживать за цветами: там давно уже все одичало, брошено на произвол судьбы - остались замшелые, заросшие сорняками кирпичи, которые ограничивали когда-то цветочные грядки. Теперь сестра не удосуживалась даже дойти до туалета, он на первом этаже, возле прихожей. Ходила на горшок, ну, а горшок - через окно, оп. Видали б вы ледяную гору дерьма, которая вырастала за зиму, и джунгли бодяка и лебеды, распухавшие весной, - так прут, что в мое окно солнце не попадает. И этот пугающий, бессмысленный и бесчувственный взгляд, обращенный в пустоту, - у слепца во взгляде смысла больше. Поднимаясь к сестре, я почти физически ощущаю, что растворяюсь и - в ее хайдеггерическом понимании - превращаюсь в прозрачное ничто. Никто, приносящий хозяйке тарелки с жареной салакой. Если я забываю ее покормить, тогда да, поднимется шум - ругань и крики стоят такие, что оконные рамы готовы вылететь наружу. Изредка она выбирается из кровати, вываливается на лестничную площадку и, тяжело опершись о перила - хрустят, не развалились бы, - глядит вниз, на толпу слоняющихся и мяучащих кошачьих. Впрочем, сначала она глядится в зеркало. А зеркало такое древнее, что сделалось туманным: вместо отражения видны лишь смутные очертания тела. Представить только, сестра себя не видела... ну, не знаю, десятилетия. У нее нет ни малейшего представления о том, каким шутом гороховым она выглядит, один г-н Мартин Heaideger на уме. Гримасничая у зеркала, она красилась слой за слоем накладывала румяна и пудру, пока не становилась похожей на выжившую из ума оперную певицу. Если я оказывался неподалеку, а у сестры было хорошее настроение, она вялым голосом повествовала, что в аудитории был спертый, затхлый воздух, г-н Мартин Haeideger сделал паузу, подошел к двери, распахнул ее, вернулся к кафедре и склонился над записками. Тут в дверь аудитории - в институте Гердера, солидного учреждения! - зашел невесть откуда взявшийся кот и - хвост торчком - направился прямо к г-ну Мартину Heaideger'у. Кот потерся о его ноги, г-н Мартин Heаideger на мгновение отвлекся, неопределенно улыбнулся, наклонился и провел ладонью по спине кота, в том числе и по хвосту, а затем легонько его подтолкнул. И что же? Кот столь же целеустремленно, как вошел, отправился к дверям, на выход будто его единственная цель состояла в том, чтобы получить благословение от величайшего философа столетия. В то время никто еще не мог предположить, что г-н Мартин Heаideger скоро войдет в список титанов мысли, а вот кот, гляди-ка, это ощутил. Г-н Мартин Heаideger распрямился, еще раз улыбнулся из-под своих элегантных (так считала сестра) усиков и продолжил: "Из серебряных источников выныривают жабы, мышлению надлежит поэтизировать в сердцевине тайны бытия". Или еще что-нибудь этакое, какая разница.