Грохнул чей-то залп, взвился истошный голос:
— Унтера убило-о!
— Беги, паря, беги!
Парень застонал, вдруг ловко подплел ноги Екима, толкнул его на Кондратия и длинным прыжком исчез в лесу.
— Держи-и! — заорал у телеги Тихон.
Таисья, прижав ладошки к груди, следила за баталией. Еким легко вздохнул, оглядел мигом опустевшую дорогу, на которой только ползали и валялись теперь несколько хрипящих мужиков. Солдаты волокли их под мышки в кусты: авось свои подберут. Другие толпились у телеги над телом унтера, вполголоса переговаривались:
— Под самую лопатку. Видно, сблизка. Отмаялся.
— Мир его праху, — вздохнул пехотинец. — Так и не дошел до столицы.
Убиенного положили в телегу, прикрыли мешковиной. Лицо унтера было недоумевающим. Начало взял пехотинец, положил в карман унтеровы гербовые бумаги.
— И зачем, зачем люди убивают друг друга? — все не могла успокоиться Таисья. — Разве мало всем места под солнышком?
Еким кивал головой, поддерживал Таисью при толчках. Встреча с нею вселила в душу Екима радость. Он понимал, что вернуться в родные места вряд ли придется. Но Данила отыщется — в Петербурге большие чиновники, все разузнают. И принести ему радость, а может, и свидеться с Моисеем и опять всем вместе пойти войною на Горное управление, на Лазарева — ради этого стоило дышать, стоило жить. Неспроста и Кондратий непривычными пальцами вязал крохотные букетики лесных ландышей, приносил Таисье — видно, тоже отмяк. Серафим после гибели унтера повеселел, подшучивал над рудознатцами — дескать, цветы букетами дарят только благородные. Еким отвечал, что благородные сами не рвут и не вяжут, мял пальцами подбородок свой, на котором уже завивалась мягкая русая бородка.
Его удивляло, как безропотно переносит дорогу Таисья, сколько в ней крепости и кротости, сколько тепла в ее широко распахнутых глазах. И похожа она чем-то на Моисееву Марью, только недостает ей пока материнской земной озаренности. Надо случиться многим бедам, чтобы понять, какие женщины идут рядышком.
А Тихон все держится в стороне, не взглянет на Таисью. Не трудно угадать, что творится в душе парня. Видно, ведьма Лукерья приворожила его, и сохнет теперь скрытный, тихий парень, и печалится, что не она едет с ним на этой раскачистой телеге. Надо потолковать с Тихоном, надо ему прямо сказать, чтобы выбросил Лукерью из сердца: и не стоит она того, и много на свете хороших женщин, от которых сильнее становится душа. Еким как-то отозвал его в сторонку. Тихон вскинул испуганно глаза, стали они светло-серыми, чистыми от слез. Но ни слова не мог вытянуть из него Еким, как ни старался. Решил он тогда, что время — лучшее лекарство.
Когда они вернулись, Таисья спала на Кондратьевом боку. Кондратий не шевелился, словно темная каменная глыба. Еким снял кафтан, прикрыл им Таисью с головой, сам улегся рядом с Тихоном. Но спать не пришлось. Тучи гнуса налетели на бивак, въедались в лицо, в руки, в одежду. Сонные солдаты, сдерживая матюки, метались по поляне, тащили сухую хвою. Задымились костры, но гнус не унимался. В воздухе стоял мышиный писк. Таисья проснулась, сбросила с лица кафтан, Кондратий медленно поднялся, и все ахнули: щеки, лоб и нос его слились в сплошной волдырь. По-звериному клацнув зубами, он кинулся к ручью, вымазал лицо синеватой глиной.
— Ну, человек, — покачал головой пехотинец. — На такого во всем положусь.
2
К их приходу Санкт-Петербург запасся долгим и нудным дождем. Мокрый, как осенняя ворона, алебардщик поклевал носом в бумаги, за веревку поднял полосатый шлагбаум. Пехотинец сказал Таисье, чтобы шла своей дорогой, у них дела, мол, солдатские, женщинам несподручные. Таисья испуганно озиралась: небольшие каменные дома предместья казались ей великанскими, а вдали, сквозь серый сумрак, виднелись неподвижные не то горы, не то облака. Она развела руками, не знала, куда идти. Серафим вздохнул, вытянул из-за обшлага бумажку, спросил, грамотна ли.
— В скитах немножко обучали.
— Тогда бери. И отыщи, голубушка, Васильевский остров… Бабушка моя там проживает. В бумажке все прописано. Берег на случай.
Побратимы втроекрат расцеловали Таисью.