Удинцев приносил от трахомных чувашей орехи, щавель, говорил, что эти божьи растения облегчают недужную грудь. Но облегчения не было. С зарей, словно раскаленное железо, охватывала грудь страшная лямка. Приказчик торопил, огрызавшихся в медлительных вечерами секли — для острастки.
Как-то музуры не выдержали. Проходили мимо знаменитого по всей Волге села Юнчи. Красивые пышнотелые женщины зычно кричали с берега, зазывали помыться в баньке.
— Голу-уби-и! И спинку-у и задо-ок попарим! Косточки-и разглади-им! И-их!
В широкие вороты посконных рубах ярко глядели пушечные ядра грудей.
— Ой, грех, — вздыхал Удинцев, глаза его подернулись маслом.
Музуры, оттолкнув лоцмана, свернули парус, направили барку к берегу. Приказчик вылетел из казенки, брызгал слюной, грозил штрафами, потом махнул рукой, записал что-то в книжечку, серое безликое лицо его дрожало.
Моисей и Удинцев попали к могучей краснощекой молодке. Покачивая литыми бедрами, ввела она их во двор бедной, но опрятной избы. В углу прибранного, в грядках, огорода по-белому топилась баня. Молодка наказала музурам раздеваться, обещала мигом прибежать.
В чистом предбаннике пахло свежим сеном, блаженное тепло обнимало женскими руками каждую косточку. Моисей скинул обветшалую одежду, следом за Удинцевым нырнул в сухой, душистый, как мята, пар. В груди больно резануло, рудознатец закашлялся, отпил из жбана глоток квасу.
— Ложись-ка на лавку, — певуче прозвучал голос.
Молодка стояла перед ним в чем мама родила, тихая, розовая, ничуть не стыдясь своей наготы.
С полока подхихикивал Удинцев.
— Погоди, и тебя человеком сделаю, — окликнула его молодка, окатив Моисея теплою водой. — Только не вздумай, старче, баловаться. Тебе в гроб пора. И у нас здесь строго: ваш же брат ноги тебе повыдергает. Берегут нас.
— Как звать-то тебя, ласка? — похохотав над собой, спросил Удинцев.
— Анной крестили.
Музуры обрядились в чистые рубахи, выпили холодненького с мятою кваску, низко поклонились хозяйке.
— На обратном пути — ко мне, — глянув на Моисея, позвала она.
— Будет ли мне обратный путь, Аннушка, не знаю. Но тебя не забуду никогда.
На барже Удинцев обнял Моисея, раздумчиво сказал:
— Великая сила тянет к тебе людей. Потому как ты блаженный: на два вершка над землею ходишь… В глазах твоих отрешенье от грехов земли светится. Не был бы рудознатцем, в икону бы тебя…
Моисей не расслышал, к ним, извиваясь, подбирался приказчик.
— Любопытствовали тут о тебе, — подкидывая на ладони золотой брелок, процедил он. — Гришка Лыткин для нашего брата человек золотой, да и опасный. Слово свое, что ему дал, сполню — до Макарья тебя доведу. А опосля сам распоряжусь. Бежать и не сочиняй: шишка да косные за тебя в ответе. — Приказчик повернулся на палочных ножках, сплюнул за борт.
— Что же мне теперь? Макарья ждать? — вслух подумал Моисей, облизнул разом пересохшие губы.
— А пока шишка да косные в баньке допариваются, к Аннушке сбежим, — подмигнул Удинцев. — Укроет. Тут на Шелковом затоне разбойнички живут, богаты — онучи шелковые носят. Чем не благодать?
— В Петербург мне надо… Только бы разведать, кто идет по следам.
— Ну, в таком разе чего об этом тужить? Будет милость божия, доберемся до ярмарки. Человек в ней, как иголка, затеряется. Утечем, я дороги до Гатчины знаю. А там и Петербург.
Продираясь через дикие заросли полузатопленного осокорника, Моисей привычно налегал на лямку, а сам раздумывал над словами Удинцева. Божья милость, может, будет, может, и нет, а он должен и без нее прийти в Берг-коллегию, должен довершить дело всей своей жизни. И всякая задержка в пути была теперь Моисею хуже пытки.
А задержки случались часто. На другой день небо было жарким, белесым, вода замерла у берега в горячей дреме, и стайки острых рыбок стояли в ней неподвижно, даже не поводя плавниками. Чуть смерклось, и железный штырь, воткнутый в верхушку мачты, засветился голубоватым огнем.
— Черт! Черт к нам пристал! — закрестился пожилой музур, в испуге пятясь от берега.
С барж, кто в лодке, кто вплавь, бежали люди. Караван остановился.
— Душегубы-ы! — надрывался в трубу приказчик с головной баржи. — Убью-у!