— Докладыуайт.
— После, после, — поморщился Лазарев.
— Сейчас слушай! — закричала толпа, позабыв о посуле. — Мрем в казармах от холода, сквозь брюхо хребтину видать! Насекомое зверье заело! Гибнем!
Приказчики и нарядчики расталкивали народ, искали горланов. Заводчик медленно шел к дому, где сиротливо жалась кучка челядинцев. Моисей пригляделся и ахнул: из нее опять вышел Васька и с поклоном протянул Лазареву все тот же каравай. Лазарев снова отломил кусочек, посыпал солью, милостиво пожевал.
В этот день больше не работали. Бойкие нарядчики из бочонков черпали водку. Мужики подходили гуськом, нетерпеливо погоняя друг дружку, крестились, крякали, утирались полой, рукавом.
— Куды прешь, рыло? — прикрикнул приказчик на юркого, как вьюн, мужичонку, который сбоку подлез к нему.
— Дак я однова, — захныкал тот, вытянув губы трубочкой.
— А ну, дыхни.
Мужичонка унырнул в хохочущую толпу.
Тимоха Сирин тоже не дремал: скинул с двери железную скобу, выкатил свой бочонок. Над поселением взмылись песни, матюки. Подгулявший Васька бил себя кулаком в грудь, хвастал:
— Двумя чарками наградили, во как!
— Погоди, так напоят, что и не проспишься, — сказал Еким.
— А я опохмелюсь.
Васька оправил пояс, пригладил огненные волосы.
— Не к Лукерье ли собираешься? — загородил ему дорогу Еким.
— К ней, — улыбнулся Васька. — Пока Тимоха у Лазарева задницу ласкает.
— Не ходил бы, Васька, поостерегись.
— А ну, пусти, ирод, а не то делов натворю.
— Пусти его, Еким, — вступился Кондратий. — Пускай покобелюет.
— Завидки берут? — захохотал Васька.
— Нашел чем хвастать, — откликнулась Марья. Она крошила в чашку лук, утирала слезы. — Растратишь душу, на любовь ничего не останется.
— А где она, любовь-то? — обернулся Васька к Екиму. — Не дождешься ее на этой окаянной работе!
— И ждать нечего, — сказал Еким. — Вот появилась бы такая, как ты, Марьюшка. — Он улыбнулся, будто пошутил, вышел из казармы.
Марья покраснела, отвернулась, Кондратий и Данила переглянулись, толкнули Моисея: мол, гляди, не проворонь. Моисей не ответил. Он следил за Федором, который все это время сидел в углу, мял в пальцах маленький восковой шарик-аббас. Лицо Федора побелело, глаза были страшны, рот кривился. Не так давно Васька проговорился Моисею, зачем приехал сюда Лозовой. Моисей побожился, что никому его слов не выдаст, даже Федору не намекнет, что про все знает. Но теперь не выдержал, подсел к нему:
— Дождался?
— Васька сказал?.. Верю я тебе, Моисей, и Ваське верю… Схватят, думаешь, пытать станут? Не знаю… Но вам худо сделаю. Ваську и Данилу, как самых первых смутьянов, сразу же запорют… Четырнадцать лет ждал. Один. И вот вам ни с того ни с сего душу отдал.
— Гляди, Федор, сам.
— А ты пойди, скажи Лазареву про меня. Легче мне будет! — схватив Моисея за руку, умоляюще проговорил Федор. — Не могу я… не могу вас под плети да железы подводить!
Моисей сморгнул слезинку, встал:
— Ежели ты решил сделать доброе — вернуть индусам их святыню, иди. Мы потом что-либо придумаем. Не велика важность, что каких-то людишек на земле не станет. Сколько нашего брата под дерном гниет. Беда, коль вера народа осквернена.
Федор покачал головою:
— Блаженный ты какой-то, Моисей. Пойми, что и корысть во мне живет. Награды от индусов хочу.
— А за доброе дело, — награда не грех.
Федор крепко обнял Моисея.
На другой день Югов тайком, с согласия Федора, переговорил со всеми своими друзьями. Васька только рукой махнул: все одно, мол, ему ни плетей, ни каторги не миновать. Еким сказал, что уйдет в лес по Еремкиному следу, Кондратий молча кивнул, Данила долго щипал окладистую бородку, потом добавил, что Таисью бы только ему повидать. Все чувствовали, что нынче канун каких-то больших перемен, жалели — нет с ними Тихона. Из лесу доходили теперь вести о нем: совсем притих парень, одно только и знает — жечь уголь, а так ни с кем не разговаривает, никого не привечает. Как-то надо было его вызволять. Крепко надеялся Моисей, что в ближайшие дни пошлют его в лес разведывать руду. Тогда можно будет и побратимов с собой увести. Это было бы самым лучшим исходом.
2
Теперь они копали землю рядышком, вшестером, связанные меж собою самой крепкой цепью, тяжести которой никто из них не ощущал. Хорошо пригревало весеннее солнце, насвистывали пичуги, еще не распуганные заводским гулом, терпко и духовито пахла земля.