А судьба кричит по вечерним улицам дурными, пьяными песнями. Валяются по сугробам люди, не то спящие, не то отдавшие богу душу. Никто на них не глядит: мол, блаженны те и другие.
Федора и Ваську все не выпускают, о Тихоне ни слуху ни духу. Моисей ходил к Ипанову на поклон, тот развел руками:
— Приедет хозяин — вызволим. А пока не серчай, ничего поделать не смогу. И так англичанин грозит донести, что-де с бунтовщиками я заодно.
— Какие они бунтовщики, — перебил Моисей. — По навету Сирина…
— Приедет хозяин, все обойдется.
Надежда теплится угольком лучинки, а дни тянутся трудные, долгие. Сирину это на руку: бойко торгует он гробами, ибо кабак этому способствует, а дорога на кладбище самая тореная. И всякий раз, когда в церковке уныло позванивают по покойнику, Моисей тоскливо думает об Еремке и Тихоне. В такие минуты даже Марье лучше не подходить к нему.
Не помогли и первые ростепели. Сложенная из живого дерева, казарма за зиму смерзлась и теперь потекла. На заре Моисей слушал шорох водяных струек, ужами скользящих по стенкам. Мягко выстругивали свои «корк-корок-корк» черные вороны: воронихи садились на яйца. Улетели с верещанием в пробуждающийся лес хлопотливые сороки. Как-то ночью Моисей уловил легкий треск, доносящийся от леса. Боясь потревожить Марью, обул сапоги, накинул на плечи полушубок, вышел. Луна была задернута легким туманцем. Предутренняя сырость обласкала лицо. Проваливаясь в хрусткий снег, Моисей добрался до близкой опушки. Там вытягивались из могутных сугробов голые ветки вербы. Сейчас они казались гуще, выше. Словно маленькие пуховые исподки-варежки, топырились на них цветы. На сломе из веток вытекал сок.
Когда Моисей вернулся, в казарме никто не спал. Десятки рук потянулись к нему, гладили желтоватые пушистые комочки. Марья убрала вербою иконы, привешенные в углу казармы, свободном от нар.
— Надо унести Ваське и Федору, — сказал Данила. Мужики и бабы с вербою в руках двинулись к лазаревскому особняку. Из соседних казарм выскакивали заспанные люди, пристраивались в хвост. Моисей шел впереди остальных, рядом с Данилой. В руках у обоих шуршали охапки цветущих веток. На душе было светло, будто эти мягкие беспомощные комочки согревали ее.
«Только бы допустили, только бы допустили, — думал Моисей. — В подземелье-то узникам будет полегче».
Из ворот в сопровождении стражников выбежал Дрынов.
— Сто-ой! — протяжно выкрикнул он, взмахнув своей единственной рукою. — Куда прете?
— Вербы несем, — сказал Данила, снимая шапку.
— Заворачивай лапти!
— Да ты не свирепей. Люди ведь…
— Молчать! — Дрынов размахнулся и ударил Данилу плетью по голове.
Данила ахнул, пошатнулся. Моисей, Кондратий и Еким бросились к приказчику, схватили за руку. Толпа придвинулась, гулко зароптала. Из ворот появился Ипанов, он тащил упирающегося Тимоху Сирина и кричал:
— Братцы, погодите, братцы! Это он виноват!
— Каюсь, оклеветал, — бухнулся на колени Тимоха, стал мести бороденкою снег.
Удивленные мужики выпустили Дрынова. Чертыхаясь и грозя кулаком, он сбежал за спины стражников. Толпа окружила Ипанова и Тимоху. Моисей видел, как хитро помаргивают глаза Тимохи, как жалко дергается его бороденка. Под ногами кабатчика хрустели ветки, оброненные Данилой.
— Не казни, Яков Дмитрич, бес попутал, — топча вербу, плакал Тимоха. — За бабу свою…
— Разойдись, разойдись! — тоненько покрикивал Гиль, прокладывая в толпе дорогу. Мужики и бабы полами тулупов и армяков прикрывали от него белые хрупкие пушинки.
— В чем дело? — строго спросил Гиль. От него попахивало спиртным.
— Тимошка Сирин оклеветал Ваську Спиридонова и Федьку Лозового, назвав их бунтовщиками, — негромко пояснил Ипанов. — По его навету томятся неповинные христиане в подвале. Света божьего не видят.
— Брешет Ипанов. Он с ними в одно глядит! — вскинулся Дрынов, притопнув сапогом, сплюнул в снег.
— Брешут псы, — не повышая голоса, сказал Ипанов. — А тебя за самовольство да надругательство над полезными заводу и хозяину людьми господин наш не приветит.
— Выпустить мушиков? — испуганно оглядывая темную толпу, спросил Гиль.
— Вернее будет. По-божески, — кивнул головою Ипанов.