— Богатая, — с дрожью в голосе говорил Моисей, осторожно разминая в пальцах слипшийся комок.
— Черносошные мы… Все отбирают. Да еще прядем и ткем на мундиры.
Ипатка пожевал щеки, долго сморкался в два пальца.
Черные нахальные грачи жадно склевывали червей, подскакивали совсем близко.
На болотах заурчали лягвы, вылезли из нор серые жабы. Земля набухала соками, опять видел Моисей цветение трав. Схожими были эти травы, как и травы Афанасия, с уральскими, но запахи и расцветки их не радовали, казались чужими. Иногда Моисей доставал образцы, перебирал их, вздыхал. Ипатка с благоговеньем разглядывал уголь, молчал, но однажды не выдержал:
— Иди уж, Моисей, истомился ты, вижу, совсем иссохнешь.
Они лежали за избенкой, смотрели на далекие звезды. В траве ли цвиркали кузнечики, или трещали там, в черно-синей вышине? Ипатка посопел, повернулся к Моисею:
— И для чего эти светляки господь зажигает? Неужели ангелы каждую душу в свете держат? А моя-то, наверно, не светится.
— Светится. Всех ярче, — убежденно сказал Моисей. — Нам видны только алмазные да золотые души…
Кузнечики примолкли, будто их вспугнул донесшийся по ветру стук барабана.
— Ну, дак ты уйдешь? — спросил Ипатка.
— Надо, Ипат. Многие души светятся надеждой, многие ждут меня.
— Знать бы, какая из звезд твоя!
Ипатка поднялся с земли, глубоко втянул в себя весенний воздух.
2
Гатчинские крестьяне, отряженные с приказчиком в столицу, довезли Моисея. В городе все так же бродили пестрые, точно пустая порода, купцы, чиновники, иноземцы, дворяне, раскачивались на рессорах кареты знатных вельмож. Точно глыбы горючего камня, двигались работные люди, мастеровые, дрягили, матросы…
Неподалеку от нового дворца какого-то сановника Моисея остановила толпа. Очкастый крючконосый немец тыкал пальцем в широкую бумагу, орал дурным голосом на угрюмых каменщиков:
— Кариатида, понимайт, езель, кариатида ставить сюда!
Каменщики, рослые, бородатые, в кожаных фартуках, стояли стенкою, молчали, на их лицах лежала толстым слоем мучнистая пыль.
— Аннушку не здеся надо ставить, — сказал наконец один. — Вот здеся красивше будет. — Он указал пятернею на бумагу.
— О, глюпый швайн, — заквохтал немец. — Какой Аннушка? Кариатида!
— Для тебя кариатида, для нас Аннушка.
В толпе хохотали, орали, улюлюкали.
Моисей поправил ремешок, которым недавно схватил отросшие волосы, направился к Неве.
По ее берегу шлялся сытый, праздный люд, колокольцами сыпался женский призывный смех. Моисей хотел есть, но не было даже гроша, чтобы заплатить за переправу на Васильевский остров. К тому же опять ломило грудь, в глазах покачивался лиловый туман. Переборов слабость, Моисей спустился по гранитным ступенькам к лодочнику, попросил перевезти. Здоровенный парень с разбитыми губами сплюнул в воду, спросил, сколько может дать. Моисей признался — ничего. Парень ловко попал плевком в плывущую щепку.
«За бродягу принял… Бродяга я и есть».
Прислонившись к чугунной ограде, Моисей тер лоб, не знал, на что и решиться.
— Пшел вон, — цыкнул на него желтоглазый, пережабленный в поясе модник, толкнул в плечо.
Охмеляющий гнев ударил в голову. Моисей сжал костистые свои кулаки, двинулся на модника, тот жалобно закричал «караул». По ступенькам быстро бежал лодочник. Он схватил Моисея за руку, втащил в лодку, толчком весла отбросил лодку от причала.
Когда пристали к острову, Моисей начал было благодарить.
— Дурак, — сказал лодочник. — За тебя заплатили. — Он сплюнул Моисею под ноги, показал багровый затылок.
«Есть люди, делающие добро другим, но благодарности не переносящие. Таким был Федор Лозовой, таков и этот…»
Спотыкаясь от слабости, Моисей пробирался по уличкам. Вот он, подвал Кузьмовны!.. Рудознатец нашарил в темноте дверь, толкнул ее. Замельтешили красные пятна, до слуха донесся дальний колокольный перезвон. Что-то мягкое легло под голову, стало тепло. Лицо Марьи… платок бабки Косыхи…
Но вот он приоткрыл глаза, увидел Таисью, слабо улыбнулся. Издалека приходил ее голос:
— Ты меня прости, Моисей, что я тогда наговорила. Баба я, неразумная… Данила и все остальные записки с Матреной шлют. Только Игнатий…