А сна все нет как нет. В слюдяном оконце расплываются звезды, где-то кричат петухи. Никак кто-то скачет! Вон как скоро стучат копыта. Остановились у самой избы. Трясут дверь. Господи, что это?
Марья отворила, отшатнулась, увидев высокого человека в теплой военной накидке. Он скинул треуголку, сбросил накидку.
— Ничего я не знаю, — начала было Марья, разглядев военный мундир.
— Зато я знаю. — Незнакомец схватил Марью, притянул к себе, крепко поцеловал. — Это послал тебе Моисей. Он жив-здоров. Давай горючий камень и руду.
Только теперь узнала Марья Игнатия Воронина. Совсем девчонкой она завидовала своей сестре, которая что ни день бродила по улицам в надежде встретить его. Когда Игнатия уводили в солдаты, сестра чуть не повесилась, а потом ушла в скиты. Игнатий до сих пор не знает об этом… Не знает он, что родня его давно в Юрицком не живет. Отец и мать лежат на погосте, жена брата-висельника ушла с ребятишками по миру.
Марья рассказала ему об этом.
— Мне пора, — поднялся Воронин, пряча в сумку мешочек с образцами. — Прощай. — Его металлический голос потеплел. — Жди.
Он прыгнул на коня, огрел его плетью. Марья перекрестила дорогу, погасила лучину и, уткнувшись в шубейку — чтобы не будить сыновей, — впервой за этот трудный год заплакала.
А тем временем Игнатий Воронин нахлестывал коня. Из-под копыт летел снег, комья земли, падала под ноги белая ухабистая дорога.
1
Мальчишка-белец, обсасывая куричью ножку, невнятно бормотал, что уж другорядь спрашивали его, есть ли в лавре человек, смуглый и сухощавый видом, с черной бородой, и лоб высокий, и глаза тоже черные. По всему явно, что говорили про Моисея.
— А женщины меня не спрашивали?
— Все мужики…
Моисей с досадою качал головой. За решетчатыми окошками лютовал мороз, на железе щетиной куржавился иней, а от Игнатия Воронина все не было вестей. Данила Иванцов прислал записку, что, мол, в полку унтер-офицера числят пропавшим без вести, не почитая его дезертиром.
— Вот оно как, — вздыхал Удинцев. — Загостились мы. Ты, сыне, никому из братии не доверяй: сребролюбцам да мздоимцам токмо бы овечку на заклание. — Он сложил записку, сжег ее на свече. — Из монастыря не выходи — схватят.
Моисей метался по келье, заглядывал в окно: неужто конец, неужто все понапрасну!
— А ты, сыне, успокойся. Давай-ка повторим азы. Алфавит — он мысли в порядок приводит.
Удинцев доставал церковную книгу, водил по строкам суковатым пальцем, велел повторять: «Аз», «Буки», «Веди», «Глаголь», «Добро»…
Моисей читал уже «Четьи минеи» на радость учителю, но в букве «Добро» сомневался, говорил, что Удинцев сам ее выдумал, такой буквы нет.
Да и как не сомневаться, когда совсем недавно, в первую ночь 1794 года, пьяный отец Феодор в слезах покаялся:
— Продал я, продал, иуда окаянный, странника Моисея Лазареву. На тридцать сребренников позарился. И еще продам… Отец игумен в пае со мной…
— А меня не продал? — спросил Удинцев.
— Чего тебя-то? — сморкаясь в рясу, удивился Феодор. — Негли что за тебя дадут?
— Мерзкий ты человек, — сплюнул Удинцев.
— Мерзкий я, мерзкий, — заплакал отец Феодор. — Пошто вы из лавры-то не выходите? Сразу бы уж…
С того дня, ожидая Игнатия Воронина, Моисей не покидал кельи. Мальчишка-белец приносил еду, печально вздыхал. А вестей все не было. Не помогали даже молитвы. Удинцев не оставлял Моисея одного. То заводил долгие разговоры, то приставал с книгами. Вот и нынче расстрига начал свой урок. Но послышались шаги, и в келью, привешивая руками пузо, продвинулся сам отец игумен, сказал петушиным голосом:
— Давайте, как на духу! Который тут Моисейка Югов, беглый крестьянин?
— Вот он — я, — откликнулся Удинцев.
— Собирайся, батюшко, восвояси, даю тебе четверть часу, а не то вышвырнем.
Отец игумен подслеповато поморгал свиными глазками, грузно повернулся, будто большой сноп перепревшей соломы.
— Ты помалкивай, — сказал Удинцев Моисею. — Я-то выкручусь… Я сам по себе, а у тебя воистину святое дело. — Удинцев забрал котомочку, перекрестился. — Ну, до встречи, сыне…
Они обнялись, вместе подошли к калитке. За стеной, поеживаясь от холода, стояли солдаты.