Его разбудил смущенный матрос в серых портах, рубахе и с ночником в руке.
— Вставай, господин, все уже спят.
— Ах, прости, милый. Я случайно в кубрике.
Старый матрос слегка усмехнулся молодости, заспанности, детской пухлости и розовости щек этого чудо-американца.
Боливар поднялся по трапу и вышел на палубу.
Было совсем черно. Шумела фосфоресцирующая волна за бортом, неспешно качая судно; реи грота и фока чуть пели под полными парусами. На тихой корме отдыхала чуть видимая лебедка, нос задирался в небо.
Вокруг в свежем и темном пространстве не было ни огонька, ни пятна, ни зарницы. Мир был огромен — и одновременно невиден, лишь ощутим дыханием, мыслью, кожей. Небо, подернутое тихими облаками, бог знает где и когда сливалось с пространством моря: все было одно — огромное, свежее, черное.
Лишь потусторонним светом мерцали волны.
* * *
Ярко-зелены плавни угрюмых рек Апуре и Ориноко, развесисты пальмы у матовых берегов Карибского моря, сиренево зеленеет Силья у города Каракаса; в саванне и зарослях — сельве — медленно движутся люди под навесами из пальмовых и банановых листьев.
От границ Гвианы поднимается оранжевое, самоуверенное солнце, и начинается день в саванне, на берегах моря, в городах Каракасе, Калабосо, Валенсии и прочих, и во многих селениях, издали пестреющих тростниковыми и лиановыми крышами и сквозными «стенами». Выходят метисы, мулаты, самбо и белые из невезучих — выходят на грудь бесконечного поля, степи, окаймленной горами и пальмами, и сгибаются в тихом поклоне земле; далекой светлой Европе и всему свету требуются какао, индиго, табак, тростник, зелено рвущиеся к небу из недр здешних красных и тучных пота. Запевает убогую песнь пробитый дождем и солнцем льянеро, вывешивая на ветер тончайшие прозрачно-багровые полосы и ремни тасахо — сушеного соленого мяса, давно уж ожидаемого в прожорливом жерле гаванского порта, в тавернах Флориды и Порт-о-Пренса. Встают на работу кожевенники, канатчики и жестянщики Калабосо, Кароры, Валенсии, Каракаса и других городов.
Вместе с ними встают приказчики, надсмотрщики — невеселые кастильцы, баски и канарцы, и одинокие их фигуры в широких сомбреро и узких белых штанах издали маячат на тихих, просторных плантациях; время от времени тускло блеснет на солнце воловьей кожей извечный приятель, единственно надежный друг надсмотрщика — длинный кнут. В лавках и мастерских городов, позевывая, ходят хозяева.
Позже встают мантуанцы — креольская знать, потомки конкистадоров, хозяева, богачи, короли какао, индиго и прочих великих радостей жизни. Они идут в патио, прогуливаются у внутренней колоннады, выходящей в сад, идут на поля, в конторы, в церкви, садятся за книги и за конторки; их лица тоже угрюмы и насуплены.
Быть может, они насуплены просто после плохого сна — влажно, москиты; а быть может, и оттого, что счета, конторки, банковские листы, таможенные списки, друзья, коррехидоры и моряки говорят одно: так работать нельзя, доходы велики, но доходы ничтожны, земли богаты, но земли бедны, какао много, но денег мало, прекрасны блестящие степные кожи, но нет того изобилия пиастров и реалов, которое было бы под стать голубеющей прелести моря, тенистости пальм, многопудовости бананов и грузных плодов авокадо, сочной, брызжущей влагой зелени тростника и кустов какао.
Надсмотрщик бьет, жжет, калечит метиса и мулата, чиновник-писака допрашивает креола, чиновника допрашивают служители генерал-капитана. Торговая шхуна отчаливает от мола Ла-Гуайры, и — если на долгом туманном и голубом пути команду не успевают допросить флибустьеры, пираты — капитана допрашивает сначала таможенник где-нибудь в Ла-Корунье, Бильбао или Гибралтаре, а после уж — мадридские интенданты и алькальды.
Богаты, но бедны земли. Ропщут на унижения, грабеж и поборы могучие мантуанцы — испанская гордая кровь. Мрут с голоду печальноглазые смуглые дети.
Кто виноват? Кто последний в трагической, злобной цепи?
Испанец.
Испанец — «год».
Просвещенный министр Аранда советует королю: «…опасения вполне обоснованны… нам остается одно — освободить все наши колонии, оставив за собой только Кубу и Пуэрто-Рико и кое-какие острова…»