Белые пальмы на оконном стекле, хрустальные звездочки, и я забыл, зачем смотрю в окно. Мама мне напомнила:
— Слышишь? Там что-то скрипит. Это наши сани или ветер?
— Ветер, ветер, мама.
Она снова ходит из угла в угол, кладет метелку из перьев, которой пытается прибрать нашу бедность. Заламывает пальцы и проклинает мороз — этого злодея, который спицами вонзается в тело. И дикий ветер, который, видно, украл перед папой дорогу. Ее беспокойство передалось мне, и оттого, что моя детская фантазия была безгранична, я представлял себе картины одна страшней другой. Вот я борюсь с бешеным ветром, который несется мне навстречу со страшным воем, вот отшвыриваю колючий снег, останавливаю белую пыль, которую он несет… И вдруг вижу не папу, шагающего в больших кожаных сапогах, нет, я вижу отдельно его нос, который сейчас замерзнет, потому что ветер-разбойник украл дорогу. В страхе отбегаю от окна и вцепляюсь в маму.
Но это не фантастический рассказ о всяких ужасах. Я просто болен, у меня жар.
— Горе мне! — кричит мама с еще большим страхом в глазах. — Кто так напугал ребенка? Сейчас погашу огарок и зажгу висячую лампу.
Моя вечно загнанная мама, которая знает каждую точечку на моем теле, осматривает меня, словно стараясь найти место, откуда исходят жар и страх. Она укладывает меня, накрывает, кладет на лоб холодные ломтики сырого картофеля. Обо всех остальных заботах она забыла.
Моя мама.
Наши мамы…
«Деревня замерла в снегах…»
Утки, как и прежде, крякали, но яиц, чтобы выполнить установленный план, не хватало. А коли так, то в магазине нельзя было купить самого необходимого: мыла, сахара, чая, уже не говоря о паре белья или одежде.
При чем тут молоко, при чем тут яйца? Земля, лошади и телеги, все необходимые сельскохозяйственные машины уже не принадлежали хозяевам — коллективизация!
Частная собственность стала общественной, появился новый могучий хозяин — государство. Люди были готовы уезжать, но крестьянам не выдавали паспортов, а без постоянной прописки в паспорте жить в городе было нельзя. Да и кто обеспечит жильем, работой?
Уехавшая молодежь кое-как устраивалась, но в большинстве своем не теряла привычку к еврейской жизни, пусть это была всего лишь укорененная воспитанием привычка. Оставшихся родителей все больше тяготило одиночество. Они очень тосковали. Я это знаю, потому что из семи детей я, самый младший, пока еще оставался с родителями.
Как ни странно, но на урожаях зерновых отъезд самых трудоспособных колхозников не сказался. Колхозы были обеспечены тракторами и комбайнами. Механизаторам платили, а не выписывали трудодни, которые чем дальше, тем меньше значили.
Что касается принудительной ассимиляции, то она в то время еще не так бросалась в глаза. И не только в нашем национальном районе. В голову не приходило, что всего через несколько лет начнут преследовать все еврейское. Тогда на Украине было еще до 50 судов и до 150 местных советов, где все делопроизводство шло на еврейском языке. Было около 800 еврейских школ, 20 индустриальных и 5 сельскохозяйственных техникумов, 3 педагогических техникума (и в нашем Сталиндорфе тоже был еврейский педагогический техникум). Выходило 25 еврейских газет, 3 литературных журнала. Работали еврейские театры и сотни, если не тысячи кружков, призванных ликвидировать неграмотность. Свою злобу власть проявляла пока только по отношению к сторонникам сионизма и раввинам.
К нам часто приезжали писатели. Принимали их очень хорошо. Казалось, от них веет не только талантом, но и умом, жизнерадостностью, юмором; едва ли не каждый лучился добротой. Если еврейский писатель оставался у кого-то ночевать, хозяин этим очень гордился. Мы и сами проводили литературные вечера. Сначала выступала учительница, потом мы, ее ученики. Ниже я описываю такой вечер.
…Тридцатиградусный, если не больше, мороз со студеным ветром, который дует со всех сторон. Одинокий поселок и бесконечная снежная степь. Во всех деревенских домах живут евреи-переселенцы, в каждой семье по пять-шесть и даже по десять человек. В одном из домов днем работает школа, а вечером — клуб с библиотекой.