Аркадий покраснел, смешался, вытянулся в струнку и почему-то сказал:
- Слушаюсь.
* * *
Но Москва жила не только облавами и проверками. Опять потянулись дымки над фабричными корпусами, работали театры, выступали поэты, шли горячие споры о новом искусстве.
На улицах вывешивались свежие газеты. Гвоздей не было. Муки для клейстера тоже. Газеты прибивали к щитам деревянными колышками. У щитов толпились люди. Читали сводки с фронтов, постановления о борьбе с безработицей и саботажем, вчитывались в декреты Совнаркома, а потом, с волнением и надеждой, искали сообщений о восстании берлинских рабочих и солдат, восхищались бесстрашием их вождей, ждали и верили в победу пролетариата всего мира.
- Гляди, батя! - втолковывал какому-нибудь бородатому крестьянину бойкий рабочий паренек. - Мы первые! Теперь вот, Германия! Потом, глядишь, Франция, Испания... Что имеем? Мировую революцию!
Но однажды, в январское пасмурное и снежное утро, люди у газет стояли молчаливые и подавленные, а с первых страниц, в черных траурных рамках, смотрели на них черноглазая женщина и мужчина с усталым лицом и аккуратно подстриженными усами. Восстание в Берлине было разгромлено, а вожаки его Роза Люксембург и Карл Либкнехт - арестованы и по дороге в тюрьму убиты.
На другой день, проходя мимо здания Советов, Аркадий увидел, что на месте, где раньше стоял памятник генералу Скобелеву, плотники сбивают из досок большой куб и обтягивают его кумачом.
- Митинг будет, - ответил на вопрос Аркадия пожилой, но крепкий еще усатый плотник. - По случаю зверски замученных вождей немецкого пролетариата!
В тот день Ефимов так загонял Аркадия всякими поручениями, что о предстоящем митинге тот забыл и вспомнил только на следующее утро, когда увидел колонны людей, идущих к дому Московского совета, и сразу побежал к Ефимову отпрашиваться.
- Дело святое!.. - подумав, решил Ефимов. - Взял бы с собой в машину, да опять нет бензина. Стоит автомобиль!
Он помолчал, поправил ремни амуниции, выставил сапог с колесиком шпоры, позвенел им и сказал, радуясь, как мальчишка:
- На коне поеду!
- И я! - вырвалось у Аркадия. - Я тоже на коне!
- А ездил когда-нибудь? - задумчиво прищурился Ефимов и склонил голову набок, разглядывая взволнованного Аркадия.
Аркадий вспомнил полуослепшую от старости кобылу-водовозку, которую совсем еще мальчишкой купал в пруду. За это ему разрешали проехать на кобыле верхом по пыльной улице до пруда и обратно. Он решил, что этого вполне достаточно, и выпалил:
- Конечно, ездил! Сколько раз!
- Смотри! - с сомнением покачал головой Ефимов. - Иди седлай лошадь. Да скажи конюху, чтоб посмирней выбрал!
Аркадий помчался на конюшню. Заспанный конюх равнодушно кивнул на узкий проход денника, где хрумкали сухое сено лошади.
- Выбирай.
Аркадий пошел вдоль перегородок и остановился перед высоким вороным жеребцом. Как только он увидел его, сразу вылетели из головы и советы Ефимова, и то, что в седле он держится совсем плохо, а если говорить честно, то в седло он и вовсе никогда не садился. На старой кобыле-водовозке седла и в помине не было. Аркадий усаживался на ее широкую теплую спину и колотил голыми пятками по круглым бокам, но водовозка привыкла ходить только шагом, и никакие понукания на нее не действовали. Ничего этого Аркадий сейчас не помнил! Он представил себя на Советской площади в строю всадников, сидящим на высоком этом жеребце, в папахе с красной лентой наискосок, в туго перетянутой ремнем шинели, с маузером в замшелой кобуре у пояса, и дрогнувшим голосом сказал конюху:
- Седлай этого.
Конюх молча оглядел Аркадия и, как будто думал вслух, заговорил:
- Выбирал, выбирал... Выбрал, называется! В цирк собрался или куда? Это разве конь? Это капрыз!
- Кто, кто?! - не понял Аркадий.
- Русского языка не понимаешь? - рассердился вдруг конюх. - Капрыз, говорю! Он как та барышня! На какой бок встанет, с того и скачет. Одно слово: конь-огонь!
Конюх вложил в это определение все свое презрение к капризам негодящейся для строя лошади, но Аркадий не понял скрытой этой иронии, а услышал только: "Конь-огонь!"