– Видишь, какая у нас усадьба-то теперь… А ведь прежде-то у меня здесь что было? Хибарка, Миколаич, малая хибарка, колышками подперта, ветерком продута, в три слепых оконца, в соломенной шапке… Да, – говорил он мне, когда, на третий день по приезде моем, показывал он мне свою усадьбу, – и что сталось, что сталось-то, ты погляди!.. Ах, господи! До сих пор в ум не приду, ей-богу, не приду!.. Словно, братец, меня ушибло… Гляжу-гляжу на эти хоромы-то – и ума не приложу: ровно как будто сплю я все, грежу… Ей-богу!.. Бывало, братец, работаешь до десятого поту, спина трещит, ноги ноют, ломит, живот ведет, ты бы поесть, ан одна тюря[2]; того пуще брюхо-то пучит… Беднота была, голь… Ах, братец, шибко тяжело было!.. И что сталось, что сталось! – причмокивал Кабан, покачивая головой. – Ну, чего мне теперь нужно? Все есть… Захотелось спать – ложись, хочешь на печку, хочешь на перину… В кладовой вон их две лежат по двадцати пяти рубликов штука стоила!.. Да подушек там же полдюжины пуховых хранятся… Ну?.. Есть захотел? Вот тебе сладкий кус, какой хочешь… Гороху, што ли? – и горох будет… Судака соленого закусить? – и судак будет… Разгуляться захочешь? – вот они, два коня стоят… Бери жеребца и поезжай, куда душа тянет… Да никуда, братец, не тянет, вот беда-то! Я уж и хотеть-то не знаю чего придумать! Ей-богу! Иной раз, признаться тебе сказать, тоскую… шибко тоскую… Никогда этого со мной прежде не бывало!
– Да ведь ты и теперь работаешь, Листарх Петрович; с чего же тебе тосковать?
– Работаешь!.. Разве это работа? Так, баловство… Бивало вот, работал, точно, как тюрю-то ел… Летом-то преешь-преешь, да и зимой-то, и в стужу, и во вьюгу, за одром своим треплешься… Мы в извоз[3] тогда хаживали… А теперь… – и тут Кабан сокрушенно махал рукой, – больше ничего, как одно баловство… Хотел было, братец, раньше-то еще, от тоски, по-прежнему, туда-сюда сунуться: земли хотел взять побольше, в извоз было собирался… Ну, не допустили!
– Кто ж тебя не допустил?
– А все господа-то мои: сынок с невесткой… «Да ты, – говорят, – тятенька, сделай милость уж, нас не ерами… Пожалуйста, не срами… Чего тебе недостает? Что ты бога-то будешь гневить? Он нас, милосердый, взыскал, а ты недовольством своим его огорчать будешь? Ты одно знай – честь нашу держи… Смой с, себя черную-то образину!.. А уж ежели тебе тоскливо, ну лавочку открой, так, для веселья, и грош лишний перепадет»… Ну, я этим ремеслом николи не занимался… Так вот и остался, что боров откормленный, – жир только нагуливать.
– Где же у тебя сын с невесткой?
– Да в Москве живут.
– Что же они там делают?
– А брюхо растят… В артельщиках у меня сын-то… Слышь, по три тысячи за год-то себе в карман очищает!.. Вот какая махина!.. Ну куда экую прорву денешь, коли ежели не в брюхо?.. Робятишки хошь бы, что ли, были, все же знал бы, что когда-нибудь в дело пойдут… И того нет: не родит толстая… Да где ей родить! Ожирела!
Последние слова Кабан произнес даже с сердцем.
– Вот, видишь, хоромы какие вывели!.. А к чему? Хошь бы внучата, что ли, были… Ну вот, и смотрю за домами-то! Хожу из угла в угол… Мужики говорят: «Житье тебе, Кабан!..» Завидуют… А мне другой раз хоть в петлю лезть! Ей-богу! Еще летом побалуешься, туда-сюда, как-нибудь: поборонуешь с бабами, покосишь с мужиками сообща… Вес как будто настоящий крестьянин… Забудешься другой раз, будто и взаправду работаешь… А зимой… что! Места не найдешь… Думал по осени телегу строить… давай тесать да пилить… А мужики смеются: «Ты бы, – говорят, – Кабан, лучше вот из колодца в колодец воду переливал… Скорей взопреешь!» И точно-взял бросил… Кому польза? – заключил он. – Так я думаю: сопьюсь я. Еще пока господь не допущает, а думается: враг одолеет… Вот оно што значит мужику шальные-то деньги: грех! один грех!.. Грабить оно при деньгах-то хорошо, точно…
И действительно, я стал замечать, что Кабан попивает. Не то чтоб он пил запоем или «кутил» – нет, а так вот – ходит-ходит, словно обваренный, да рюмку-другую и выпьет. К вечеру придет ко мне, а у него уж сквозь седую бороду на щеках румянец играет, с усов улыбка не слетает, а серые глаза не то смеются, не то плачут. И вот в эти-то минуты он бывал особенно похож на покойного Самару. Так же, как тот, облокотится он, прямо насупротив вас, на стол, склонит голову на ладонь и, не спуская с вас глаз, затянет заунывную-заунывную песню. У вас сердце щемит, а у него из-под усов блаженная улыбка не сходит.