— Вон куда хватили! — в свою очередь с изумлением сказал Пенкин. Обломов увидел, что он далеко хватил. Он вдруг смолк, постоял с минуту, зевнул и медленно лег на диван.
Эти мысли теоретически развил потом Гончаров в статье «Лучше поздно, чем никогда».
Тонкая художественная работа приучила Гончарова быть осторожным и деликатным с «человеком», а его творчество прежде всего стремилось к познанию и справедливости. Лучшею характеристикой его деликатного обращения с человеческой личностью могут служить «Заметки о Белинском».
Рассказывает он, например, как Белинский напал на него из-за Жорж Санд.
— Вы немец, филистер, а немцы ведь это семинаристы человечества! прибавил он.
— Вы хотите, чтоб Лукреция Флориани, эта женственная страстная натура, обратилась в чиновницу.
Разумеется, Гончаров ничего подобного не говорил; он восставал только против сравнения Лукреции с богиней.
Посмотрите рядом с этим, как объясняет Гончаров часто обидные парадоксы и резкие приговоры Белинского.
Ему снился идеал женской свободы, он рвался к нему, жертвуя подробностями, впадая в натяжки и противоречия даже с самим собою, лишь бы отстоять этот идеал, чтобы противные голоса не заглушили самого вопроса в зародыше (VIII, 192–193).
А вот воспоминания о спорах с Белинским:
Я не раз спорил с ним, но не горячо (чтоб не волновать его), а скорее равнодушно, чтоб только вызвать его высказаться, — и равнодушно же уступал. Без этого спор бы никогда не кончился или перешел бы в задор, на который, конечно, никто, из знавших его, никогда умышленно бы не вызвал (ibid., 191).
Или вспомните, какою тонкой и дружеской кистью он обрисовал самолюбие Белинского:
Как умно и тонко высказывалось оно [самолюбие] у Белинского — именно в благодарной симпатии к почитателям его силы…[26]
Но все это говорилось по поводу исключительной натуры. Заглянем; в среду людей более обыкновенных.
В его воспоминаниях на первом плане стоит симпатичная фигура Якубова, его крестного отца и воспитателя. В эту личность уходят корни гончаровской поэзии и мировоззрения: здесь он полюбил это гармоническое соединение старого с новым; здесь прельщала и любовь к знанию, и гуманность, и джентльменство, и независимость, и снисходительность к людским недостаткам, и величавое спокойствие.
По-видимому, здесь место для некоторой идеализации, для этой лирической дымки. Нет, Гончаров осторожен с «человеком», его симпатия и любовь к человеку оскорбилась бы от прикрас. И вот на Якубова льются лучи гончаровского юмора.
— Человек побежит в обход по коридору доложить — «Владимир Васильевич», скажет он, или: «граф Сергей Петрович». Якубов вместо ответа энергически молча показывает человеку два кулака.
Между тем гость входит сам:
— А! граф Сергей Петрович, милости просим! — радушно приветствует его моряк, — садитесь вот здесь! Эй, малый! — крикнет человеку, — скажи, чтоб нам подали закуску сюда, да позавтракать что-нибудь (IX, 67).
Или дает он крестнику белые перчатки для бала.
— Да это женские, длинные, по локоть, — сказал я, — они не годятся!
— Годятся, вели только обрезать лишнее, — заметил он.
— Да откуда они у вас?
— Это масонские, давно у меня лежат: молчи, ни слова никому! — шептал он, хотя около нас никого не было (ibid., 76).
Характерно для творчества самого Гончарова отношение Якубова к взяточникам:
— Хапун, пострел! — говорил Якубов при встрече с таким судьей и быстро перекидывался на другую сторону линейки, чтоб не отвечать на поклон (ibid., 93).
Мастерски очерчена в воспоминаниях Гончарова фигура губернатора
Углицкого: жаль, что эскиз так эскизом и остался и не вошел в крупное произведение.
Для характеристики гончаровского отношения к людям всего интереснее следующее место в обрисовке Углицкого. Речь идет о рассказах Углицкого:
— Иногда я замечал при повторении некоторых рассказов перемены, вставки. Оттого полагаться на фактическую верность их надо было с большой оглядкой. Он плел их, как кружево. Все слушали его с наслаждением, а я, кроме того, и с недоверием. Я проникал в игру его воображения, чуял, где он говорит правду, где украшает, и любовался не содержанием, а художественной формой его рассказов.