Несколько раз Шкловский приходил к отцу сразу из больницы, где он навещал Тынянова, постепенно умиравшего от рассеянного склероза.
Другой кадр из военных лет. Отец был на фронте. Мы сидели с мамой и Шкловским в отцовском кабинете. Мама заговорила о моем интересе к поэзии. Шкловский стал рассуждать о том немногом, что остается от написанных стихов, цитировал Маяковского:
Из меня слепым Вием
Время орет...
Любимый сын Шкловского Китя (Никита) приезжал к родителям с фронта, пересказывал мне свои разговоры с отцом, гуляя по вечерней Москве. В «Иприте» авторы писали, что у одного из них (Шкловского) есть сын, у другого (Всеволода Иванова) — дочь Глядишь, подрастут, поженятся. Сестру убили лет через тридцать после того, как Китя погиб на фронте в самые последние дни войны. Его смерть потрясла Шкловского.
В 1952 году Шкловский позвал меня слушать его лекции в Литинституте. Ничего более замечательного как особый вид ораторского искусства я в своей жизни не знал, кроме докладов и других устных выступлений Романа Якобсона. Шкловский продолжал думать вслух на людях. Это не было похоже на его книги, даже и те, которые по названию совпадали с темой лекций. В последних он оставался самим собой и не был стеснен обычными рамками. Увидев меня среди слушателей, он прервал свой рассказ об одном из русских малоизвестных писателей прошлого века. «А вы со Всеволодом его читаете?» — спросил он меня. Ограничений общепринятого академического свойства в его лекциях не было.
Тогда же Шкловский пригласил меня с Таней на блины к себе на дачу. Удивила компания дачных соседей, с нами вместе приглашенных. Среди них был Гулия, работавший в «Литературной газете». Шкловский, хотя на него по привычке и нападали заодно с другими (например, во время антикосмополитической кампании Симонов припомнил ему «Гамбургский счет»), оставался внутри советской литературы. Это позволило ему в конце жизни поездить за границу (не думая о том, что меня туда не пускают, он мне советовал: «Никогда не берите с собой за границу жену. Жены ходят по магазинам, а вы стоите у входа и ждете»), напечатать несколько слабых новых книг и переделки старых, не лучших. Но это же помешало выявлению того таланта, который все еще присутствовал в его разговорах, импровизациях, лекциях.
В лекциях чувствовалось внимательное его отношение к литературному тексту; может быть, это было единственным, к чему он, как и Розанов, относился всерьез — не к людям, не к политике, ему и в самом деле оставался безразличен цвет флага. Его раздражало чистое конструирование схем у многих из нас. В длинной рекомендации, которую он же незадолго до смерти мне написал для поступления в Союз писателей, он упрекал меня в том, что сам я не стоял у монтажного стола. Он имел право на такие упреки (при том, что меня он часто и незаслуженно хвалил), потому что сам он был отличным ремесленником в своих занятиях и кино, и литературой. Возможно, что по этой же причине его не устраивал структурный анализ Лотмана. Я был у него вскоре после его возвращения из очередной поездки на Запад. Он с раздражением говорил о всемирной славе Лотмана, упрекая того в крайнем упрощении литературных разборов. Тот сделал их доступными, как таблицу умножения, для школьных учителей, по словам Шкловского. Мне тогда показалось, здесь была и ревность к Лотману, уже тогда известностью соперничавшему с ранним Шкловским-формали- стом. Была и разница поколений, как в споре Проппа с Леви-Стросом, который свой структурный метод противопоставлял формальному у Проппа, в «Морфологии сказки» доводившего до предела принципы цитированной им «Теории прозы» Шкловского (сами формалисты нередко свой метод называли «морфологическим»). Их нелюбовь с Лотманом была взаимной: тот не спешил печатать в своем издании статьи, безоговорочно возрождавшие формализм.
Шкловскому всегда на самом деле было чуждо упрощенчество по отношению к литературе. Каверин мне рассказывал, как он в молодости читал Шкловскому свои стихи. «Элементарно», — заключил Шкловский. И для окончательного подтверждения приговора обратился к жене: «Люся, правда — элементарно?» Надо, впрочем, сказать, что свойственник Каверина — Тынянов еще язвительнее судил о его литературных достоинствах. Когда Каверин упомянул что он собирался стать моряком, Тынянов отозвался немедленно: «А может быть, это и было бы лучше?» Элементарность, претившая формалистам, и читательский успех, как у Каверина, идут рука об руку.